Выбрать главу

Возможно, когда-нибудь он мне расскажет. Любопытно только, какова моя роль в его наборе счастливых воспоминаний.

Меж тем, если завтра рано утром мы вновь пойдем плавать, вполне вероятно, что меня ждет очередной приступ самобичевания. Можно ли с этим свыкнуться?

И что, если из-за недостатка тревожности в жизни мы просто собираем мельчайшие причины для беспокойства в одну огромную эмоцию, которая лишь время от времени ослабляет хватку, отступает? Что, если присутствие другого меня, который вчера утром казался почти самозванцем, просто необходимо, потому как защищает меня от моего собственного ада? Ведь тот, кто на рассвете заставляет страдать, к вечеру приносит успокоение…

На следующее утро мы вместе отправились купаться. На часах не было и шести, и оттого, что еще так рано, плавали мы с особым рвением. Спустя некоторое время, когда Оливер дрейфовал на волнах лицом вниз, словно мертвец, мне захотелось придержать его, как инструктор по плаванию, когда он поддерживает ученика на плаву, – легко, точно едва касаясь пальцами. Почему в тот миг я чувствовал себя старше него? Тем утром я хотел защитить его от всех и вся: от скал, от медуз (пора медуз как раз наступила), от Анкизе, чей мрачный взгляд, казалось, видел насквозь все твои секреты, как бы тщательно ты их ни прятал (включал ли он разбрызгиватели в саду, или выдергивал сорняки тут и там; каждую свободную минуту, в дождь и в зной, даже разговаривая с кем-либо из нас, даже угрожая покинуть нас навеки – он смотрел на нас этим взглядом).

– Как дела? – спросил я, передразнивая вопрос, который он задал мне накануне утром.

– Сам знаешь.

За завтраком на меня вдруг что-то нашло, и я взялся отрезать верхушку его сваренного всмятку яйца – еще до того, как вмешается Мафальда, и до того, как он сам разобьет его ложкой. Никогда и ни для кого раньше я этого не делал – и вот теперь с маниакальным прилежанием следил, чтобы ни один кусочек скорлупы не попал внутрь его яйца. Оливер остался доволен. Когда Мафальда по обыкновению принесла ему polpo – осьминога, я был за него счастлив. Маленькие бытовые радости. И все оттого, что прошлой ночью он позволил мне быть сверху.

Заканчивая отрезать верхушку второго яйца для Оливера, я поймал на себе пристальный взгляд отца.

– Американцы не умеют делать этого по-человечески, – пояснил я.

– Уверен, они просто делают это по-своему… – ответил отец.

Ступня, которая под столом тут же легла на мою, намекнула мне, что лучше не спорить, потому как мой отец, вероятно, о чем-то догадывается.

– Он не дурак, – сказал Оливер позднее тем утром, собираясь в Б.

– Мне поехать с тобой?

– Нет, лучше не привлекать внимания. Поработай над Гайдном. Ну все, давай.

– Давай.

В то утро перед его уходом позвонила Марция, и он едва не подмигнул, передавая мне трубку. В его поведении не было и намека на иронию, и это лишь подтверждало мою догадку (если я, конечно, не ошибался, а мне так не кажется): быть открытыми друг с другом настолько, насколько были мы, могут только друзья.

Наверное, друзьями мы были в первую очередь, а любовниками – лишь во вторую.

Хотя, быть может, так оно всегда: любовники – это в первую очередь друзья.

Вспоминая наши последние десять дней вместе, я вижу ранние утренние заплывы, ленивые завтраки, поездки в город, часы, проведенные за работой в саду, обеды, послеобеденный отдых, еще немного работы в саду, иногда теннис, прогулки по пьяццетте и каждую ночь – занятия любовью, которые заставляли само время покорно остановиться.

Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что в те дни едва ли нашлась бы минута (кроме его получаса с переводчицей и нескольких моих часов с Марцией) – которую бы мы не проводили вместе.

– Когда ты все обо мне понял? – спросил я его однажды, надеясь, что он скажет: «Когда я сжал твое плечо на теннисном корте и ты буквально обмяк в моих руках». Или: «Когда мы болтали в твоей комнате и у тебя намокли плавки».

Но он ответил:

– Когда ты покраснел.

– Покраснел?

Тогда мы разговаривали о переводе стихов: стояло раннее утро – это была его первая неделя с нами. В тот день мы оба принялись за работу раньше обычного, наверное, потому что уже наслаждались нашими спонтанными беседами и хотели провести друг с другом побольше времени, пока на столе под липой накрывали завтрак.

Он спросил, переводил ли я когда-нибудь стихи. Я ответил утвердительно. А что – он тоже? Да.

Выяснилось, что он как раз читает Леопарди и наткнулся на несколько строф, которые невозможно перевести. Мы обсуждали это, не понимая, как далеко может завести такой, казалось бы, случайный разговор. Погружаясь все глубже в мир поэзии Леопарди, мы то и дело натыкались на тропинки, ведущие туда, где могло разгуляться наше чувство юмора – и любовь к дурачеству. Мы перевели строфу на английский, затем с английского на древнегреческий, затем обратно на бессвязный английский и наконец на такой же бессвязный итальянский. В конечном счете мы так исказили заключительные строки «К луне» Леопарди, что оба расхохотались, продолжая повторять эту смешную бессмыслицу на итальянском. И вдруг наступил тишина, и я поднял глаза, и увидел, что он смотрит на меня, не отрываясь, своим ледяным, стеклянным взглядом, которым всегда приводил меня в замешательство. Я безуспешно силился выдавить из себя хоть слово, и когда он спросил, откуда я столько всего знаю, – к счастью, собрался и пробормотал что-то об участи профессорского сына. Я редко демонстрировал свои познания, особенно тем, кто по нескольку раз на дню приводит меня в ужас. Мне нечем было отразить атаку, нечем морочить голову, нечего добавить и негде искать укрытия. Я чувствовал себя беззащитным, словно ягненок, потерявшийся в засушливых, безводных равнинах Серенгети[67].

вернуться

67

Серенгети – национальный парк Танзании площадью 14 763 км².