Князь Кропоткин остался верен идеалам своей молодости. Ныне, как и тридцать лет назад, единственно науку он считает способной обеспечить счастье человечества. Он оспаривает лишь полезность некоторых ее приложений — из тех, что довелось ему повидать по случаю в образцовых тюрьмах, — или даже скорее, он пытается изменить сообразно свои мечтам выводы, которые делает наука из этих своих законов. К примеру, он говорит, что теория «борьбы за существование» всегда удручала его вплоть до того дня, когда он узнал об одном русском профессоре, придавшем этому учению более человеческую форму. «Взаимная помощь, — утверждал этот ученый, — такой же естественный закон, как и взаимная борьба; но для прогрессивного развития вида первая несравненно важнее второй». Тотчас же господин Кропоткин принялся собирать разнообразные экспериментальные доказательства в подкрепление этой теории, рассчитывая с их помощью без труда опровергнуть все утверждения дарвинистов, и «скоро убедился, что борьба за существование», истолкованная как боевой клич: “Горе слабым!” — и возведенная на ступень непреложного “естественного закона”, освященного наукой, пустила в Англии такие глубокие корни, что превратилась почти в канон». Единственным человеком, который приветствовал намерение начать эту работу, имеющей целью показать борьбу за существование в том виде, в каком ее подразумевал сам автор знаменитого закона, оказался друг и сотрудник Дарвина, господин Бэтс. И господин Кропоткин с грустью добавляет, что к тому времени, когда его работа была, наконец, опубликована в английском журнале, господин Бэтс, единственный, отнесшийся к ней благосклонно, уже умер.
Вообще же, господин Кропоткин в своих «Записках» предпочитает более говорить о своих научных работах, нежели о своей роли апостола нигилизма. Обращаясь к английской и американской публике — поскольку впервые «Записки» были опубликованы в «Атлантик мансли» — он не стал излагать подробно свои анархистские взгляды, словно бы боялся испугать этим читателей, но несколько непроизвольных признаний, проскользнувших то здесь то там, вполне убеждают нас в том, что «бунтовщик» и не думал отказываться ни от одной своей, проповедуемой когда-то, идеи. В частности, он продолжал провозглашать законность и необходимость революций, при том, однако, условии, если они не будут стихийны и будут иметь заранее составленную программу. В революционере здесь легко можно разглядеть ученого, привыкшего считать, что все может быть предугадано и управляемо наукой. У князя Кропоткина преобладает научное мировосприятие, и это очень часто мешает его врожденной способности наблюдателя. Он рассуждает, делает индуктивные и дедуктивные выводы вместо того, чтобы просто описывать. Немного найдется воспоминаний, которые были бы так бедны на портретные описания, и даже их автор постоянно прерывает, дабы начать какую-нибудь дискуссию. Как не похож он на своего соотечественника Тургенева, который, по признанию князя Кропоткина, «говорил, как и писал, образами» и который «желая развить мысль, … пояснял ее какой-нибудь сценой, переданной в такой художественной форме, как будто она взята из его повести»!
Князь Кропоткин совершенно точно не обладал искусством «развивать мысль, поясняя ее какой-нибудь сценой», и поэтому «Записки» производят впечатление монотонности. Поначалу он четкими и ясными штрихами набрасывает портреты разных людей, но спустя мгновенье мы замечаем, как автор, стремясь дать им оценку, оставляет свои личные чувства и начинает руководствоваться исключительно своими политическими взглядами, и тогда выходит, что все государи — страшные эгоисты, все чиновники — лицемеры, а все рабочие — добродетельны. Так же банальна и большая часть его размышлений о разных вещах, поскольку господин Кропоткин не доверяет своему собственному впечатлению и переносит в обыденную жизнь свои привычки ученого-теоретика. Но вот, однако, несколько строк, свидетельствующих об умении наблюдать, и которые могут заинтересовать французского читателя: «…Во Франции дела развиваются особым путем. Когда реакция берет верх, все видимые следы движения исчезают; лишь немногие энтузиасты пробуют плыть против течения. Но вот каким-то таинственным путем, через посредство невидимого впитывания идей, реакция подточена. Зарождается новое течение, а потом вдруг оказывается, что идея, которую все считали уже мертвой, росла и распространилась. И как только открытая агитация становилась возможной, выдвигаются сразу тысячи помощников, существования которых никто не подозревал. “В Париже, — говорил старик Бланки257, — всегда есть пятьдесят тысяч человек, которые не принимают никакого участия в сходках и демонстрациях, но как только они почувствуют, что народ может выйти на улицу и там заявить свое мнение, они тотчас же являются и, если нужно, идут на штурм.»
257