Во всяком случае, легко представить то воздействие, какое могла произвести подобная политика на религиозные чувства князя цу Гогенлоэ. До самой смерти вдохновитель «Культуркампфа» продолжал добросовестно и с прирожденной пунктуальностью соблюдать религиозные обряды, но в глубине его души некогда образовавшаяся пустота так и осталась незаполненной, и приближение смерти не сделало его более чувствительным и более сострадательным. Свидетельство тому мы находим в письмах князя Хлодвига, адресованных в последние годы жизни сестре, Эльзе фон Зальм. Напрасно она, ревностная протестантка, пыталась с поистине прекрасным христианским пылом напомнить брату о преимуществах и прелестях религиозной жизни — ни увещевания, ни мольбы не смогли поколебать скептицизма старого государственного мужа. «Когда ты приводишь мне цитаты из Писания, — отвечает он ей, — я чувствую, они меня трогают, но вместе с тем, я не могу не думать о том, что Евангелие сначала было написано на древнееврейском, затем на греческом, затем переведено на латынь или немецкий, и что, возможно, у большинства понятий в процессе перевода исказился смысл. В глубине души я храню некоторое смутное чувство веры и надежды, но вне ее выступает здравый смысл; и то он берет верх, то побеждает мое потаенное чувство.» Позже, в1889 году, князь заявляет сестре, что наконец-то нашел некий эквивалент христианству в шопенгауэрском буддизме, в котором, «преодолевая страдания мира и греховность Воли, смирением возносишься до чистого состояния созерцательности». Но даже это состояние, кажется, не удовлетворило его полностью, поскольку одно из его писем сестре, написанном за несколько месяцев до смерти показывает, как он вновь раздираем желанием найти успокоение в вере и невозможностью сделать это. «Все, что ты говоришь мне в своем письме о воскресении, верно, но совершенно не объясняет мне непостижимую вечность времени и пространства. И пусть время и пространство остаются вечными, это не подлежит сомнению. В этом великая, подавляющая и страшная истина, истина; и, признаюсь, она несовместима с атеизмом.»
С детства лишенный двойной нравственной опоры, которую обычно дают большинству людей любовь к родине и воспитание в вере, князь Гогенлоэ с молодых лет решил «с усердием следовать предназначению, могущему приспособить его к подобным обстоятельствам». Он вполне мог бы найти это предназначение в армии, где отличились многие его родственники, но его склонности и характер заставили его остановить свой выбор на статской службе. По натуре он был скрытен, осторожен и скуп на слова. В девятнадцать лет он, желая «остаться наедине со своими мыслями», искал одиночества. Несколько позднее он записал в дневнике, что все больше и больше «склонен не доверять всему и всем». Вместе с тем, по его собственному признанию, он обладал «безвольным» характером. Профессора единодушно хвалили «его серьезность и прилежание и то, что он считал делом чести выполнить наилучшим образом все поставленные перед ним задачи». Но всегда было необходимо именно ставить перед ним задачи, и ничего не было для него более невыносимым, чем быть предоставленным самому себе. Инстинктивно он глубоко почитал всех государей и вельмож, — по крайней мере, до того дня, пока смерть или немилость не лишала их власти. В «Мемуарах» ни разу не отозвался он непочтительно о хозяевах, которые его наняли, и в то время, когда он им служил, — разве что отмечал их промахи — и то после их смерти, или же, как в случае с Людвигом II Баварским269 или с Бисмарком, когда переставал зависеть от них. Ребенком для него не было большего удовольствия, чем ездить на поклон к владетельным особам, а в последнем, касающемся политики отрывке, написанном на следующий день после отстранения его с последнего поста, он отдает дань уважения добродетелям и религиозности молодого императора, только что отправившего его в отставку. Вот таким образом этому неимущему князю судьба предназначила стать совершенным чиновником — и он действительно вскоре стал им.
269