В моем детстве в здании церкви предположенцев — то есть в земном, материальном ее воплощении — действовала синагога «Молодой Израиль». Там молились мои родители, туда я ходил на занятия перед бар-мицвой. Точно не помню, когда именно паства рассеялась, здание выставили на торги, продали карибским католикам и над входом приделали козырек, — должно быть, еще до смерти моего отца (кстати, он называл синагогу «шул»). Кадиш по нему мне пришлось читать в другом месте.
В детстве мое буднее утро начиналось в другой величественной груде кирпичей в центре квартала — 114-й средней школе, где стайка старых дев и молодых вдов, тамошних преподавательниц, всполошенно верещала о том, что в Америке все равны, не только мужчины, но и женщины, что в этой стране можно говорить что вздумается, быть кем хочешь, поклоняться любому богу — или не поклоняться никакому, потому что закон в равной степени защищает и атеистов; даже агностики, если они граждане Америки, вольны выбирать себе будущее.
Идеологическая обработка завершалась со звоном колоколов, и я плелся за несколько кварталов в пыльный бункер «Молодого Израиля»: в подвале синагоги, посреди плесневелых книг — полки с ними рушились в самый неожиданный момент, как в дешевом фарсе, — кворум морщинистых раввинов, переживших погромы в черте оседлости, принимался опровергать эти истины, сокрушать эти истины, глумиться над ними, ровнять их с землей. Ничуть не заботясь о том, что здесь, в Америке, мы вольны сокрушать, вольны глумиться, вольны ровнять с землей, раввины вытаскивали эти истины во двор и погребали их в земле Бронкса, посыпав солью — или цементом, — чтобы на этом месте никогда ничего не выросло.
Теперь-то, наверное, в этом подвале стучат в барабаны на мессе исступленные гаитяне и кричат священникам по-креольски, но в прежние дни вздор несли с иным акцентом и языками исступления были иврит и арамейский.
Дни моего детства были настолько поделены меж религиозным и светским, и религиозные возражения светскому бывали настолько методичны и точны, что порой мне в душу закрадывалось безумное подозрение, будто раввины каким-то образом очутились со мной в школе, каким-то образом спрятались в моем ученическом ранце и весь день провисели на крючке в классе, впитывая сказанное мисс Янелло про Билль о правах или мисс Мерфи о филогенезе, ископаемых и наследственности: так раввины узнали, на что именно возражать и что бранить, пока за окном смеркается и небо отливает темным габардином.
Сильнее всего меня занимала разница исторических истолкований. История в общеобразовательной школе была неотделима от прогресса, мир прояснел с Просвещением и становился все лучше; мир и дальше будет совершенствоваться без предела, если, конечно, все страны постараются стать как Америка, а Америка постарается еще больше быть собой. Прошлое — лишь процесс достижения настоящего, а настоящее — лишь современный этап величайшей Америки будущего, его поглотят завтрашние свободы и распространение капитала, так что в конце концов всемирная история преобразится во всемирную демократию. И такая концепция мелиоризма[26] не знает границ. Она может только расти, как и сама страна, она никогда не кончится, она открыта, всеобъемлюща и внушает надежду. На занятиях в синагоге история, напротив, представала чем-то закрытым: это была не история, и она не знала ни прошлого, ни будущего, ни настоящего. Скорее, существовало время, столь же сферическое и совершенное, как сама Земля; время это возникло от изреченного света Господня и с этого самого мига было отмечено непрестанным повторением — не сезонов, не урожаев, не небесных явлений и праздников, которыми они управляют, а гнета, насилия и смерти, и между этими повторениями существовало непрестанное ожидание замешкавшегося мессии; мои одноклассники по общеобразовательной школе верили, что вообще-то он уже пришел, мессия уже пришел, а мы, я даже и не заметили… может, потому, что нас — не меня — постоянно истребляли… Для сухопарых шаркающих раввинов — среди стопок лежалой мацы и потускневших частей самоваров они пичкали меня этими хрониками еврейских утрат и страданий — история Америки была синонимом истории гоев. Америка не была новым Иерусалимом, как утверждали мои светские учителя. Скорее, она была новым воплощением Рима, Афин, Вавилона, Египта-Мицраима. Это было изгнание, галут. А злодеи его — фараон, Навуходоносор, Антиох, Адриан, Тит, Аман, Хмельницкий, Гитлер, Сталин и пр. — были не столько отдельными людьми, отдельно творившими зло по собственному почину, сколько олицетворениями Амалека, исконного врага Израиля еще со времен скитания по пустыне. И американские евреи всего лишь дожидаются собственного Амалека. Может, это отец Кофлин[27]. Или Фриц Юлиус Кун[28] из бунда[29]. Или Генри Форд[30]. Фашисты в коричневых рубашках или ку-клукс-клановцы в заляпанных простынях. Чуть позже — и Линдберг[31]. Но конкретное имя, лицо, воплощение не имели значения. По словам раввинов, имело значение лишь то, что ненависть снова найдет себе сосуд, нас вышвырнут и из Америки, вышвырнут или убьют, как бывало в Иберии, России и Германии. Вот увидите, говорили раввины, ждать осталось недолго. Наша история (множественным числом раввины пользовались еще чаще, чем доктор Морс) скорее хронология мучений, общепризнанных и определяющих, как заповеди, данные на горе Синай: невозможно ни изменить подобное развитие событий, ни противиться этой силе, евреям суждено быть уничтоженными, и те из нас, кто не уцелеет, по крайней мере уверены, что уцелевшие преподнесут нашу гибель как предначертанную жертву.
27
Чарльз Кофлин (1891–1979) — американский религиозный деятель, антисемит и антикоммунист.
28
Фриц Юлиус Кун (1896–1951) — германский иммигрант, антисемит, назначенный Гитлером главой американских нацистов.
29
Германо-американский союз (Германо-американский бунд) — нацистская организация в США. Не путать с Бундом — еврейской социалистической партией.
31
Чарльз Огастес Линдберг (1902–1974) — американский летчик, в начале Второй мировой войны поддержал нацистскую Германию и выступил с призывом к евреям США «не втягивать народ в войну».