Выбрать главу

Я подсунул краешек записки — так в школьные годы я отдавал учителю разрешения от родителей отправиться на экскурсию, а в армии увольнительные — под лежащее на столе пушечное ядро, грозный щербатый шар, похожий на ссохшийся череп, трофей какого-нибудь свинцового племени охотников за головами. Больше на столе не было ничего: только пресс-папье из пушечного ядра да моя записка. Доктор Морс откинулся в кресле, откинулся в небрежной своей безмерности.

— Весь день повторяю себе: ни капли, пока не явится Руб… ни капли, пока не явится Руб…

— Извините, доктор Морс.

— Руб, я едва дотерпел.

— Я торопился как мог, сразу после занятия прямиком к вам.

— Да садитесь вы уже… и зовите меня Джорджем…

Пить я никогда особенно не любил, но предложенный им коктейль ободрил меня. За коктейлем в Корбине никого не увольняют.

Доктор Морс широким жестом снял крышку с ядра: внутри выдолбленной черепной коробки хранились его курительные принадлежности. Перевернутая крышка черепа превратилась в пепельницу, мы оба закурили. В юности я курил сигареты, в армии — сигары, Корбин приучил меня к трубке. Доктор Морс днем предпочитал трубку из тыквы-горлянки, вечером — другую, с длинным мундштуком, но большинство сотрудников факультета курило самые обычные, классические трубки, как прямые, так и загнутые, а доктор Хиллард облюбовал трубку из высушенного стержня кукурузного початка. Я курил классическую, не такую прямую, как некоторые, и не такую загнутую, как прочие. Сейчас я понимаю, что всего лишь пытался — и тщетно — слиться с большинством: пил поданный мисс Гринглинг джин, курил сладко-пряный берли[18], обжигавший мне горло, щипавший глаза и вдобавок туманивший голову, а тело я рядил в костюмы в клетку, такую же крупную, как расстекловка в оранжево-желтом сиянии осени за окном.

Человек доктор Морс был жизнерадостный, но историк довольно посредственный, занимался он так называемым «имперским столетием» Британской империи (ок. 1815–1914), и, строго говоря, отношения наши напоминали связь колонии и столицы: дипломатичные и подчеркнуто любезные. Я знал свое место, знал, почему меня приняли на работу, — это определенно помогало. Доктор Морс был монархом, а я его придворным евреем[19], шпионом среди собратьев-американистов на историческом факультете Корбина. Мне с моей семитской предприимчивостью и семитским же стремлением обаять надлежало быть его глазами и ушами в этом непостижимом полушарии, помогать удерживать моих новосветских коллег в должных широтах, выказывать достаточное прилежание, чтобы им тоже хотелось трудиться, и достаточную добросовестность, чтобы и они не распускались. Примечательно, что и ныне, через много лет после царствования доктора Морса, Корбин первенствует в исследованиях Америки во всех областях знаний, но катастрофически отстает в исследованиях того, что доктор Морс, да и не только он, называл «Континентом». Разумеется, нынешние студенты усматривают в этом доказательство либеральности факультета, его готовности развиваться, но правда куда непригляднее. А правда в том, что доктор Морс не собрал коллектив сильных специалистов по истории Европы, поскольку не терпел конкуренции. Европа была его вотчиной (карты авторства Птолемея и компании «Рэнд Макналли» занимали всю стену напротив окна); захваченные, оккупированные, аннексированные и поделенные на части провинции всех европейских империй принадлежали ему и горстке испытанных приятелей-посредственностей, сознававших не хуже него самого, что против серьезных научных соперников им не выстоять. Эта черта доктора Морса озадачивала меня больше всего: он сознавал свои слабости, но ничуть не стыдился их. Плевать он хотел на них. Свою заурядность он носил легко, едва ли не с гордостью, как прозрачную академическую мантию, под которой голый администратор. Его самодовольство белого англосаксонского протестанта изумляло — по крайней мере, невротика вроде меня, дитя Гармента[20]. В наши дни подобное самодовольство, пожалуй, сочли бы своего рода привилегией. Абсолютное спокойствие, абсолютная удовлетворенность, совершенно безмятежная способность расслабиться в своей выбеленной досуха кожаной оболочке, свойственная тому, кого с пелен окружали деньги, акции и облигации — наследие, отточенное в Гротоне[21], Йеле и Гарварде. Не подумайте, что я его осуждаю: доктор Морс во всей своей простоте, своей беззаботности и простоте, преподал мне важный урок. Он научил меня, что сметливость и нахальство, не раз выручавшие меня в детстве и, уж конечно, в студенчестве, мешают мне как педагогу. Теперь, когда я в буквальном смысле первое лицо в классе, выделываться мне ни к чему. Проще говоря, мне следует и дальше заниматься наукой, писать статьи, публиковаться, вертеться волчком с пылом юного дервиша, но ни в коем случае не надрываться и не обнаруживать даже тени честолюбия. Ведь я теперь сотрудник Корбина — или обязан прикидываться таковым. Я добился своего или хотя бы должен выучиться дышать глубже и притворяться, будто добился своего. Именно это, думалось мне, и пытался сообщить мне доктор Морс, потчуя меня коктейлями, хотя, конечно, ему просто нравилось выпивать, не без того. Он прикончил стаканчик и пыхнул трубкой; этот добродушный толстяк походил на Санта-Клауса куда больше, чем я, — старый добрый святой Ник, оголивший лицо, лысая голова его смахивала на тыкву, оставленную после праздника гнить на крыльце Фредония-холла, кривую нелепую тыкву в бородавках, багровых лопнувших жилках и лиловых пятнах капилляров, застывших на белой, точно покрытой изморозью, коже.

вернуться

18

Крепкий темный табак.

вернуться

19

Придворный еврей — в раннее Новое время — еврей-банкир, дававший деньги в долг европейским королевским и знатным семьям.

вернуться

20

Район в Манхэттене между Пятой и Девятой авеню с высокой концентрацией бутиков, магазинов одежды и центров моды; прежде здесь располагались швейные производства.

вернуться

21

Частная школа-пансионат в Гротоне, штат Массачусетс.