Она племянница Ариадны Николаевны Латри[51]. Когда-то мы с Мариной, сестрой моей, знали ее в старой Феодосии, в молодости. Она была крупна, голубоглаза, добра, восхищалась стихами Марины и пела прелестным голосом романсы, песни старины, русские и французские. Мы не любили ее первого мужа, сухого художника, грека, усатого — и он не любил, что было редко в то время, нас.
Племянница — знакомая Маруси Волошиной — телом похожа на тетку, лицом — много красивей. 30 лет назад ей отрезало обе ноги у колен, она ходит героически на протезах. Что я могу рассказать о ней, наспех, Валерику? (Я мысленно назвала его уже так.) Это новый друг, его примело к моим, к цветаевским, берегам неким шквалом (слухи туманны) его биографии, меж нас — сдержанная ли —? Почти — нет, потому что радостная, а радость — как утаить? — нежность! Я сказала то малое, что знаю: бодрая страдалица верит в перевоплощения[52] (я — не верю, Евангелие нас — торопит… не знаем ни дня, ни часа — и в погибель широк путь). Но разве я могу говорить об этом с этим черноголовым цветком, молящимся на Поэзию, заволакивать сомненьями эти карие, рвущиеся к людям, глаза?
Еще — что оба они, преданный ее муж, талантливый скульптор — сыроеды. Не признают огня (я же — огнепоклонница). Рвущиеся к людям? Давно ли?
Резко вправо от моря, путь вверх — и вот уже сыроедческая калитка.
Почему, входя в темный сад, я вдруг вспоминаю, что спутник мой — из Воронежа? Потому что в Воронеже я была в 18 лет, с первым мужем, уже несчастная, хотя год до того это еще была любовь. Два же года назад — поэма «только утро любви хорошо…» Да, должно быть — поэтому и вспоминаю. Вместо сторожевого пса нас встречает лев необычного очертания, еще что-то каменное, полурожденное, и уже кувыркается в луче света у грубой каменной, необычного вида террасы, кошка, пестрая, темная — припадочная нежность ее к хозяевам равна только их нежности к ней.
Нестерпимое для реальной жизни предвиденье чувств, Маринино и мое, всегда делало нас в глазах еще не проснувшихся спутников — странными. От этого — легкий озноб. Раз навсегда задержанная в углах губ — улыбка, — и чувство, что ты совсем один — на каком корабле — не понять…
Между мною и Валерием — полстолетия. (Отчего же он так — в этом же мне нет сомненья — нежен ко мне?) Ангела послала судьба? Но уже нас встретили. На словно из скалы вырубленной террасе за простым длинным столом — несколько человек. Маленький, с добрым лицом, с крепким рукопожатьем (скульптор!) хозяин всматривается в нас, входящих из тьмы — со всем вниманьем человека, знающего, что мы уже жили до этой жизни (кем были?), еще будем жить (кем станем?). А в моей душе, знающей единственность жизни, не еще ли драгоценнее встречи с людьми, раз здесь бывающими… Рассаживаемся — кто куда, в полумгле; свет только над столом. Над россыпью (собственного!) винограда. Валерий сел далеко от меня… вправо. Я — близ хозяйки, улыбчивой. (От дали его ко мне — боль. Знакомая с юности. Старость не помогает ни в чем! Когда начинаю любить человека, я чувствую себя Мариной. Точно она жива, и во мне…)
Пестрая кошка замерла на плече хозяина (сейчас это припадок ласки). Все готовятся слушать. На скамье рядом с Валерием — люди; кто — не вижу по близорукости. Голос его поднимается в ночь мягко, юношески, но в нем — чары. Слушаю всем существом, ибо — не все, но иные стихи хороши, и потому что, заколдовывая наш слух, он расколдовывает нам в руки — душу, нитью — клубок…
Голубь
51
…
52
…