Выбрать главу

Приобретая, она испытывает угрызения совести и всякий раз придумывает оправдание:

— А что, неплохой подарок молодоженам, вместо того чтоб дарить какую-нибудь гадость…

— Детям пригодится…

— Не для себя, пойдет как чаевые…

— В прошлом году я упустила подобную вещицу, теперь ее днем с огнем не сыщешь…

Происходит ли с ней какое-нибудь радостное событие — она покупает что-нибудь на память, случается ли неприятность — покупает что-нибудь в утешение.

Даже если я и поведаю о страсти Клариссы к старью, приоткрою ящики с накопленными там поношенной обувью, куклами, марионетками, вытащу на свет божий все эти расшитые жилеты, праздничные фраки, военную форму, театральное тряпье, сверкающие лохмотья, всякий хлам, целую груду рванья, которую даже приверженностью к старине никак не оправдаешь, все равно я ничуть не приближусь к тому, что бы мне хотелось объяснить.

— Это уже ни на что не годно! — смеется она.

Если бы только это. А еще куча просто невообразимой, без возраста ветоши… трудно себе представить, что такое вообще может существовать. Что это? Музей одичавшего ребенка? Кунсткамера при доме для умалишенных? Или коллекция консула, обалдевшего от тропиков?

— Вам известны мои пристрастия, — признается она, — сломанные механические игрушки, шарманки, церковные благовония, корсеты из черного шелка в разводах, цветы из разноцветного бисера, упоминаемые Шекспиром, скатерти с пригоревшим молоком…

Мне на память невольно приходят строки из «Одного лета в аду»:

«Я любил идиотские изображения, намалеванные над дверьми; декорации и занавесы бродячих комедиантов; вывески и лубочные картинки…»[4]

Еще более необъясним ее интерес к подделкам.

Имитация ей дороже подлинника. Она упивается тем разочарованием, которое испытывает сама, не сумев распознать подделку, и разочарованием других. Как она забавляется, наблюдая за взглядами, бросаемыми другими женщинами на ее жемчуг, ведь столько низких чувств вызвано буквально задаром. Ей по душе парафраза оригинала, современное поклонение обманке, скрытая в подделке издевка, нечто природное, поднятое на смех и представшее как несовершенное или бесполезное. Переодевание — одна из ее радостей. Она подкрашивает ткани, ковры, обесцвечивает волосы, разрисовывает своих котов. Она окружена множеством вещей, предназначенных совершенно для иных целей, нежели те, которые за ними числятся испокон веков — книгами, открывающимися, как коробки, пеналами, превращающимися в подзорные трубы, стульями, становящимися столами, столами-ширмами и бесчисленными драгоценностями с секретом, которыми мы обязаны дурному вкусу итальянцев и японцев.

Ее завораживают бедные пригородные лавки, напичканные филигранью и дешевой бижетерией. Ей ни к чему шкура пантеры, но от рыжего кролика с нарисованными на нем черными пятнами она не в силах отвести глаз.

По чашам у нее разложены стеклянные и хрустальные фрукты, однако вся ее нежность отдана восковым апельсинам, гроздьям целлулоидных ягод, неестественно раздутых и с какими-то словно больными листочками. Вместо живого карликового кедра ей подавай погибшее деревце — она покроет его ветки красным лаком, прикрепит к ним пестики из перьев и лепестки из вощеной бумаги.

— Я мечтаю об искусственном саде, — признается она. — Он бы находился внутри настоящего парка, чтобы попадать в него естественным образом. Это было бы самое прохладное, тенистое место парка с искусственной зеленью. Растянуться бы на зеленом мху — такой зеленый цвет бывает только у крашеного волокна, — ощутить его теплую пыльную поверхность. И чтобы цветник из шелковой бумаги и бисера, а под кроной из прорезиненного полотна в бассейне из литого стекла — гуттаперчевые карпы…[5]

У Клариссы два дома: один в городе, другой в деревне. Поэтому наша жизнь что маятник: качается то в одну, то в другую сторону, да год неравно поделен — одна его часть отдана быстролетным, словно спаянным между собой месяцам и проходит в городе, другая — прозрачным летним месяцам в деревне. Дома не так уж удалены друг от друга: если подняться на террасу городского дома, на горизонте виден деревенский дом: он стоит на вершине окутанного голубой дымкой холма, отделяющего Лондон от пригорода.

Городской дом весь такой благородный и авантажный. Вытянулся во фрунт, держит строй — и по тротуару и по конькам крыш. Как же ему не стараться, ведь здесь останавливался Байрон. Его строгий фасад кажется скучным тому, кто не знает, сколько экстравагантных сокровищ скрывается за ним.

Деревенский же дом, напротив, маленький, изысканный — ни дать ни взять забытый в саду шкаф в стиле ампир. Сердцевина его — круглая прихожая, увенчанная сверху балконом, в которую выходят двери всех спален, так что по утрам гости, не вставая с постели, могут швырять друг в друга яблоками.

Помимо двух персидских котов, дремлющих возле камина — их легко можно принять за пепел в очаге, — у Клариссы мало настоящих друзей.

— Если хотите, Кларисса, поговорим о ваших друзьях, моих приятелях.

Вы — центр целого мирка, весь смысл существования которого, кажется, заключен в вас. Как и ваши безделушки, мы не представляем иной жизни, чем та, которую вы нам определили. (Ведь вы авторитарны, Кларисса. Вы — рослая, уверенная в себе женщина с четкими движениями, определенными чертами лица и хорошо развитой грудью.)

Из ваших уст не услышишь: «Чем бы нам заняться сегодня вечером?» «Сегодня вечером в „Альгамбре“, шестая ложа», — скажете вы.

Мы — ваши пленники. Все наши пути-дороги ведут к вам. Вдали от вас скучно, стоит оказаться на вашей улице — тянет нажать на большую плоскую кнопку звонка, подняться по мраморной лестнице, гулким эхом отражающей каждый шаг, пройти мимо бранящегося попугая в прихожей, ощутить запахи кальки и масляных красок, доносящиеся из будуара, приложиться губами к камее вашего перстня и взглянуть на лиловые прожилки в ваших глазах.

Нас объединила дружба с вами, между собой у нас ничего общего. Хотя просматривается нечто фамильное: все мы как на подбор юные, стройные, с горящими взорами и яркими губами. Громко смеемся, много пьем, никогда не поспеваем к раннему завтраку, лихо отплясываем фарандолу в вашем доме и умеем прикусить язык, когда вы садитесь за фортепьяно.

Вам нравится собирать нас вместе, не разбираясь, кто с кем в ссоре, и все же в каждом из нас вы отличаете что-то свое, особенное, и цените его за это: у Памелы волосы красного дерева, у Тома — тонкие запястья, у Рафаэля — красивая внешность и дар играть на банджо, я же, по вашим словам, неплохо смотрюсь в вашем китайском салоне[6].

Вот все мы собрались, ко всеобщему удовольствию, и прежде всего удовольствию Клариссы, за столом в «Мюррей»[7]. Кларисса ростом выше нас всех, в ней больше блеска, чем в других женщинах, больше уверенности, чем в окружающих ее мужчинах, само собой, метрдотель обращается именно к ней. Мы же образуем вокруг нее группку избранников, счастливых очутиться здесь, в этом уютном погребке, в этой бонбоньерке, где правит бал удовольствие. У дам холеные руки, ухоженные лица; вечерние туалеты оставляют открытыми их руки, плечи, подмышки. Кружатся, словно вокруг некоей воображаемой оси, пары, скручивая вальс, как тряпку, из которой сочится мелодия. У многих мужчин руки на перевязи, головы забинтованы; негритянские ритмы их слегка утомляют, возвращая к неистребимому воспоминанию о той пропасти, в которую они рухнули, когда в них угодил снаряд, о первом глотке воды в лазарете. Официанты спотыкаются о лежащие на полу костыли.

вернуться

4

Бред II. Алхимия слова. Пер. Н. Яковлевой. Цит. по: Артюр Рембо. Стихи. Последние стихотворения. Озарения. Одно лето в аду. М., «Наука», 1982, с. 167.

вернуться

5

Детство Морана прошло в квартире на улице Марбёф неподалеку от Елисейских полей. Его отец был художником.

вернуться

6

На фотографиях тех лет у Морана слегка раскосые глаза.

вернуться

7

Знаменитый дансинг на Брук-стрит, не раз описанный Мораном.