Вацлав Ян снова почувствовал беспокойство, которое иногда преследовало его по ночам, в полусне, он поднял руку, чтобы прикрыть ею глаза, как он обычно делал, когда бессознательно пытался заслониться от этого лица, от его неожиданной близости, когда-то такой желанной. Зюк боялся! И как он не похож на свой портрет. Только страх, перекашивающий губы и глаза, глаза, которые он не видел, как будто их прикрывала узкая черная повязка.
— Слушай, — неожиданно сказал полковник, не глядя на Щенсного. — Знаешь ли ты, зачем мы пошли на Киев?
Щенсный, который все еще стоял, склонившись над Вацлавом, не сразу понял вопрос.
— Киев, — повторил он. — Ну да, Киев…
Что-то более далекое, чем та война. Весна, солнечный Крещатик, цветы, Варшава и «Te Deum»[29], исполненный впервые через столько лет. Зачем они туда шли? Именно для того и шли, чтобы можно было спеть «Te Deum». Только для этого. Так нужно было. Разве могли бы они без этого существовать?
— Гитлер нападет! — вдруг крикнул Вацлав Ян. — Твоя логика ничего не стоит. Ты его не понимаешь… Для тебя это европейский партнер, мыслящий теми же самыми категориями, как ты, Чемберлен или Даладье. Ерунда… — Неожиданно его голос стих, и он снова стал Вацлавом Яном, передающим мысли маршала.
— Он гораздо лучше понимает Европу, чем ты, и в его действиях нет логики. Гитлер знает, чего хочет: власти, территории, Востока. И войны. Понимаешь? Войны… Ты считаешь: в Европе ситуация не может измениться. А он думает: неустойчивость, хлябь, грязь, каша. Никаких сложностей. Никаких колебаний. Он рвется к завоеваниям без оглядки на честь и верность каким-либо обязательствам. Ты хочешь видеть на несколько десятков ходов вперед, он видит ситуацию такой, какой она сложилась в данный момент, сегодня, а не через год. Для него самая подходящая конъюнктура. Если ты даже и прав, то это, братец, видимая, теоретическая правота на будущее. Ее тебе даже не хватит для того, чтобы оправдаться перед историей. А он не прав, ему не нужно никаких доказательств, но он чувствует подсознанием, которого у тебя нет, о существовании которого ты даже не подозреваешь, чувствует ситуацию. Как хищник, готовящийся к прыжку, которому нужен только инстинкт. Он успеет раздавить, прежде чем нам придут на помощь, если даже у кого-нибудь вообще появится такое желание. А Россия? Зачем ей делать вид, что она хочет дружить с нами? Все будут ждать того момента, когда изменится конъюнктура. Потому что и для Гитлера настанут плохие времена. Но когда? Помнишь, что я говорил десять лет назад? Несчастьем Польши было всегда то, что она слишком рано выходила на бой.
— Чего же ты хочешь?
— Как долго мы сможем продержаться, если ударит вермахт?
— Долго. Дольше, чем в Европе могут себе представить: достаточно только, чтобы воспламенился запал.
— И только-то?
— Гитлер это понял, — сказал Щенсный. У него был очень усталый вид.
— Ты… — Вацлав Ян сдержался и не сказал того, что готово было сорваться с языка. — Нас уничтожат на глазах Европы. Вот что нам останется от твоего запала.
Щенсный медленно наполнял рюмки.
— Мы больше ничего не сможем сделать, — прошептал он. — Ничего больше. И к тому же я не согласен с тобой, абсолютно не согласен.
— Вы, — сказал Вацлав Ян, — и вправду ни на что больше не способны.
— А ты?
— Я — да.
Щенсный долго смотрел на него.
29
«Te Deum (laudamus)» — «славься, боже» (