Выбрать главу

На съезде Ге сказал добрые слова о Павле Михайловиче — такие люди учат общество, как нужно относиться к художнику[91].

Ге произнес добрые слова о Третьякове, уже зная отзыв собирателя о «Распятии». Третьяков «Распятия» не понял. Ге хотел встретиться с Павлом Михайловичем, поговорить подробно, но не получилось. В те дни Москва широко праздновала передачу Третьяковской галереи городу, собирателя одолевали приветствиями.

Нелицеприятный разговор был бы неуместен.

Но не сказать, тем более после похвальной речи, Ге тоже не мог — он, по меткому слову Лескова, способен был говорить всякому правду, не ощипывая ее кому-либо в угоду.

Двадцать первого мая, находясь уже в Киеве, Ге написал Третьякову горячее письмо, но… не отправил. Наверно, не хотел омрачать праздника Павлу Михайловичу. Наверно, думал, что еще успеет… Не успел.

Прочитаем письмо, которое так и не получил адресат. Это вообще последнее письмо Ге, это его завещание.

«…Хотел я еще вас видеть, чтобы разъяснить отдельное слово, которое вы мне вскользь сказали по поводу моей последней картины „Распятие“… Сказали, что она не художественна. Это слово старое, но его не было среди нас все время широкого могучего роста русского искусства. Оно и не могло быть, так как его нельзя сказать о художестве живом. Оно является как протест против живого движения искусства. Ежели бы Идеал Искусства был бы постоянен, не изменяем, тогда бы по сравнению с ним можно было бы сказать, что такое-то произведение не художественно, а так как идеал движется, открывается и все становится новым, новыми открытиями и усилиями художников, то такое слово является протестом отброшенного устаревшего бывшего идеала. Что это так, то стоит вспомнить, что такое понятие „не художественно“ было приложено к Иванову, Федотову, Перову, Прянишникову, Флавицкому, ко мне, Крамскому („Христос“), Шварцу, Репину („Иван Грозный“) и почти ко всем, которые делали что-нибудь новое, живое. Это же было и есть по отношению других искусств. Литература (Гоголь, Достоевский, теперь Толстой). Музыка (почти вся). Я хотел лично с вами об этом побеседовать, но не удалось — все равно пишу. Если бы это сказал другой, я пропустил бы, но от вас, которого люблю, мне было больно услыхать это слово, — от вас, сделавшего так много для живого искусства. Это слово не наше, а наших врагов. Оно противоречит всей, и вашей, и нашей деятельности. Я уверен, что вы это сообщение с моей стороны примете тем, что оно есть и для меня, как беседу искренно вас любящего и уважающего Николая Ге».

После письма у Ге осталось всего десять дней.

По дороге из Москвы в Киев он заехал в Ясную Поляну. Последний раз. Через десять дней в Ясной Поляне получат печальную телеграмму. Татьяна Львовна и Маша не найдут в себе сил сообщить о ней отцу, попросят Софью Андреевну. Когда Лев Николаевич войдет в комнату, она скажет: «Вот они, как всегда, поручили мне неприятную обязанность…» Лев Николаевич только через несколько дней составит ответ: «Не могу привыкнуть к нашему несчастью, потеря огромная для всех, особенно для тех, которые, как мы, избалованы были его любовью. Как, отчего? Толстой». Потом, подумав, исправит «не могу» на «не можем» и подпись на — «Толстые»…

В Киеве Ге провел несколько дней, встретился с молодежью.

Он заехал в Нежин, к сыну Петруше, погостил недолго. Первого июня, после обеда, позвали извозчика. Николай Николаевич погрузил в фаэтон бережно увязанный рогожный мешок — он купил для хуторского дома новые часы с боем. Расцеловал сына, невестку Екатерину Ивановну, внуков. По дороге на вокзал весело шутил с извозчиком Поляковым.

В Плиски поезд прибыл поздно вечером. На станции Николай Николаевич нашел подводу знакомого крестьянина — Трофима Лютого. Поехали вместе. Говорили про урожай, про погоду: прошел сильный дождь и примял к земле молодые колосья. Дорога была тряская. Трофиму было холодно, а Николай Николаевич расстегнул ворот, вязаным шарфом утирал лицо.

На хутор явились около полуночи.

Николай Николаевич постучал в окно и весело крикнул:

— Не стыдно уже спать? Вставайте!

Ге любил, чтобы его весь дом встречал. Должно быть, думал, что сейчас усядутся вокруг стола, он будет за чаем рассказывать до утра про Петербург, про Москву, про картину, про съезд.

Колечка выбежал на крыльцо, взял из рук отца мешок.

Вошли в дом. Николай Николаевич шел впереди, Колечка нес за ним вещи и светил лампой. У себя в комнате Николай Николаевич сел к столу, на котором накопилось много писем. Колечка хотел зажечь лампу «молнию», стоявшую на столе, но отец остановил его:

вернуться

91

Несколько раньше, прослышав о передаче галереи городу Москве, Ге написал Третьякову: «Вы самый дорогой наш товарищ, когда Искусство наше реальное, современное родилось с нами, Вы нас поддержали своей чистой, благородной, любящей критикой, Вы первый все сказали без слов, а делом, что Вы цените и любите наше Искусство» (Рукописный отдел Государственной Третьяковской галереи, № 1/1118).