Выбрать главу

Некрасов, утверждает критик “Голоса”, – поэт предшествовавшей освобождению крестьян эпохи. Проникнутый сознанием коренного общественного зла, он видит роковое безобразие даже в сферах жизни, по-видимому, не имеющих связи с крепостным бытом. У читателя получается впечатление какого-то предвзятого намерения не останавливаться ни на каких других явлениях мира, кроме излюбленных (?) автором. Преувеличение, неестественность, надутость, сентиментальность и риторика – роковые последствия такой односторонности… Этим поэт вызывает и несочувствие читателя к той самой среде, которая выставляется жертвою безобразия… Защищая русский народ против Некрасова, Марков в качестве примера приводит стихотворение “Родина”, где будто бы чудовищно неверно утверждение, что русские крепостные “завидовали житью последних барских псов”… “Кто, например, узнает, – патетически восклицает критик, – ту охоту, которая обыкновенно наполняла радостью удали не только охотника-барина, но и псарей его, и лошадей, и собак (какова собачья идиллия! – Авт.), в неверной и мрачной картине “Псовой охоты” Некрасова?” Лира Некрасова – вообще патологическая лира; песни “О погоде”, например, – не столько поэзия, сколько “воркотня досужего капризника”… Изображения народного быта, народной души и даже народная речь в его стихах полны фальши, неискренности и тенденциозности. Многочисленные примеры, приводимые Евгением Марковым, мы опустим; упомянем лишь об одном, которым критики Некрасова пользуются охотно и доныне. В стихотворении “Тишина”, говоря об окончании Крымской войны, поэт прибегает к такому образу: “Прибитая к земле слезами рекрутских жен и матерей, пыль не стоит уже столбами над бедной родиной моей”. Г-н Андреевский, следуя примеру Маркова, подсмеивался: “Этот невообразимый дождь, освеживший большую дорогу, совершенно нестерпим” (“Литературные чтения”, 1891). Между тем прекрасная и сильная, на наш взгляд, метафора Некрасова становится вполне понятной, если взять ее в связи со следующими стихами из той же “Тишины”:

…Над Русью безмятежнойВосстал немолчный скрип тележный,Печальный, как народный стон;Русь поднялась со всех сторон,Все, что имела, отдавалаИ на защиту высылалаСо всех проселочных путейСвоих покорных сыновей…

Как известно, из этих “покорных сыновей” лишь “немногие вернулись с поля”, и поэт имел полное основание сравнить с потоками дождя слезы, пролитые рекрутскими женами и матерями… Казалось бы, над чем тут зубоскалить?…

Некрасову по плечу, продолжает Марков, только сказочное геройство, баснословный идиотизм, голубиное смирение, кровожадность тигра. Он не постигает средних типов.[28] Искренним мыслителем-поэтом и беспристрастным наблюдателем-художником он бывает только один час из десяти натянутого и надуманного сочинительства. Причина всего этого – жизнь в кружках, которые действовали не путем поэтического и художественного воспитания общества, а методом логического убеждения, отталкиваясь от научных знаний, практических интересов… Под влиянием кружков Некрасов поднял знамя тенденциозной поэзии, но, как все выдуманное, насильственное, как всякий ублюдок, она осуждена остаться без потомства: “Лишенная одушевляющего огня и искренности, как может она холодными процедурами своего творчества зажечь божественную искру в новом организме?…”

Некрасов, по мнению Маркова, до того тенденциозен, до того свыкся с необходимостью громить крепостное право, что чуть ли не готов отрицать самый факт освобождения (игривая мысль, которую охотно повторяли потом господа Андреевские, Платоны Красновы и им подобные). Некрасов был поэтом исключительно отрицания, отрицание же есть только преходящий момент. В творчестве поэта были скудны элементы любви (!)… “Побольше любви!” – в заключение укоризненно наставляет Марков Некрасова, а кстати уж и “родственного ему” Щедрина, умевшего только “отрицать” и совсем не умевшего любить…

Тому, кто знает Некрасова и Щедрина, конечно, нечего разъяснять, как много самодовольной узости и приторной фальши скрывалось в этих “либеральных” назиданиях!

За последние двадцать лет в критике появилось мало нового и интересного о некрасовской поэзии. Следует отметить разве упомянутую уже статью г-на Андреевского, в которой, быть может, много злого остроумия и красивых софизмов, но конечный вывод которой таков: “Вклад Некрасова в вечную сокровищницу поэзии гораздо меньше его славы, его имени”.

С середины восьмидесятых годов, когда литература заметно охладела к мужику, к народу, имя Некрасова все реже и реже стало мелькать на страницах журналов. Выплыли на сцену вопросы личного совершенствования, личной морали; шумно прокатилась мишурная волна “эстетического идеализма” и доморощенного декадентства… Увлечение марксизмом обещало, казалось, значительное отрезвление: возврат искусства к реализму, к социальным интересам, хотя и с перенесением центра внимания с мужика на городского пролетария; но тут случилось нечто странное и неожиданное: марксизм в собственном, беспримесном его виде почти нисколько не отразился на нашей художественной литературе и на художественной критике… Заявляли о себе и шумели одни только марксисты “не настоящие”, марксисты-индивидуалисты, марксисты-ницшеанцы, марксисты-символисты… Эти господа, понятно, не могли любить Некрасова с его простой, бесхитростной поэзией, чуждой всяких современных кривляний и вычур!

К счастью, движение вперед, в сторону все большей демократизации литературы и искусства, продолжается безостановочно и непрерывно, и видимые зигзаги и отступления в нашем общественном развитии не имеют в последнем счете особенного значения. Литература у нас не впервые отстает от жизни, и судить о вкусах и настроении наиболее бодрых и жизнеспособных кругов общества по мнениям господ Андреевских, Мережковских, Бердяевых e tutti quanti[29] было бы совершенно неосновательно. Некрасов ни в каком случае не может быть назван забытым и отжившим свое время поэтом. Сборники стихотворений его, довольно дорогие по цене, раскупаются с прежней, если не большей быстротою. Но если бы даже среди “верхов” нашей много всяких видов видавшей интеллигенции и действительно можно было подметить некоторое охлаждение к “музе мести и печали”, то жизнь с каждым днем все заметнее выдвигает вперед нового, свежего читателя, могучего как своею численностью, так и всепобеждающей верой в торжество света и правды. Не сегодня-завтра этот новый читатель заполнит всю жизненную сцену, и никакого сомнения не может быть в том, что для Некрасова он явится “читателем-другом”.

Как ночные призраки, разлетятся тогда и растают туманом все современные “символизмы”, поиски “новой красоты” и “новых настроений”. Жажда правды – вот настроение, которое одно имеет под собой твердую почву. Светлое и широкое будущее предстоит поэтому “музе мести и печали”, не устававшей твердить:

вернуться

28

Некрасов изображается здесь как ультраромантик. Но вся поэзия его, глубоко реальная и правдивая, служит красноречивым опровержением такого мнения. Упомянем лишь об одной стороне некрасовской поэзии, которой до сих пор нам не пришлось коснуться. Это – любовная лирика. У поэтов предшествовавших, не исключая Пушкина и Лермонтова, любовь изображается всегда в праздничные ее моменты, являясь как бы принаряженной и приподнятой; Некрасов перенес любовь с неба на землю, в обстановку будничных, реальных человеческих отношений; он рисует чувства людей именно среднего, а не героического типа.

вернуться

29

И им подобных (ит.).