Выбрать главу

Думаю, что в этих словах сконцентрировано последнее завещание Достоевского последующим поколениям — и России и миру.

II. Стихия возбужденного хаоса и жажда благообразия у Достоевского

1

Много говорилось и говорится — и по праву — о взволнованной динамической эмоциональности Достоевского : и в приемах, и в самом содержании его творчества, и, отчасти, в его жизни. Это — факт самоочевидный, не требующий доказательств, но оценка его и место, отводимое ему в творчестве и внутренней жизни Достоевского, различны.

Повышенная драматическая напряженность действия (что содействует его огромной внешней занимательности) соединяется с богатством душевной скалы, особенно в области истерии, безудержной смятенности; зоркая направленность взора — не только, конечно, в область истерии и болезненного самовзвинчения, но и во все глубины этого волнующегося со всех сторон, часто хаотического и страшного моря душевной жизни — всё это, как известно, делает Достоевского одним из величайших психологов (и психопатологов!) и вместе с тем одним из величайших среди великих гениев всемирной литературы. Это несомненно так, хотя Достоевский и не любил, когда его называли «психологом». «Я не психолог говорил он, «а реалист» : он видит духовные реальности [22]) в этом изобилии психологических данных, бесчисленных бурно сталкивающихся волн и течений психологического мира — отсюда поражающее, иногда болезненно захватывающее и покоряющее богатство, но также и некое прирожденное или наложенное жизнью тяжелое бремя и даже некая внутренняя опасность его творчества. Достоевский, как многие великие художники — мыслитель (и может быть больше других) был в значительной степени и подневольный человек : он свидетельствует о безднах душевных, о мятеже и богатстве чувств, о хаосе, но и о стремлении к преодолению его. Не надо, конечно, при этом забывать, что Достоевский, очень интенсивно, по–видимому, переживавший духовную взбудораженность своих героев и своих творений, был вместе с тем и великий и сознательный и опытный ластер : и в стиле и во всем характере изложения (и в диалогах, и в монологических размышлениях, и в рассказе, и в самом, увлекательно задуманном и проводимом, плане действия).

Мы должны здесь коснуться вопроса о значении этой стихии психологической взвинченности или огромной заряженности в романах и повестях Достоевского. Можно также говорить о некоторой порывистой истеричности и неуравновешенности во внешних действиях героев : они часто делают как раз не то, что можно или следовало бы от них ожидать. Но за всем этим стоит основной и болезненный вопрос о двух безднах — о бездне пустоты–опустошенности, могущей, однако, — и часто жаждущей — воспринять в себя бесконечную Реальность. А иногда есть более грозное и более резкое противоположение двух враждебных сил, борящихся за душу человека : силы разложения, силы хаоса и — силы, сметающей все преграды, растопляющей душу своим прикосновением, поражающей и вместе с тем целящей, потрясающей до глубины и умиляющей Творческой Реальности [23]).

Или — что еще более характерно для Достоевского : бесконечно снисходящее Милосердие покоряет душу.

2

Но вернемся к вопросу о «безднах» у Достоевского. Они как бы господствуют над всем его творчеством, определяют всё его направление, как бы стихийно–властно вторгаясь в него. И вместе с тем как творчески–сознательно и с какой творчески–изобразительной силой представлено им это в его произведениях. Поэтому можно говорить о соединении стихийности с необычайно яркой и заостренной сознательностью в его творчестве. В этом — его огромная сила, покоряющая нас, но и опасность. Как изображать бездны : стоишь на краю и сам можешь быть захвачен. А о Божественной «бездне» можно говорить только немея, только замолкая. Такое замолкание перед Божественной Бездной встречается и у Достоевского (напр, в конце главы «Кана Галилейская» или в конце «Легенды о Великом Инквизиторе»).

С этой основной, глубинной — метафизической и существенной направленностью соединяется и богатство психологической тональности, вытекающей из переживаний бездны. Некоторые самые существенные черты его творчества и самой его творческой манеры, как мы видим это почти на каждой странице его произведений, связаны с этой основной тональностью и этой основной предпосылкой его миросозерцания.

Достоевский в значительной, может быть, даже в преобладающей мере изобразитель, последователь, аналитик безмерности, неуравновешенности, безудержа страстей или иногда даже отвлеченных утопических фантазий, перевоплощающихся в живые страсти, что выливаются в трагические конфликты, в преступления и гибель. Иногда эти «головные» страсти даже страшнее, еще смертельнее: ибо они разрывают живое общение человека с окружающей действительностью, ослепляя его взор ширмами отвлеченной, навязчивой идеи, но вместе с тем они питаются из тех же страшных стихийных недр, из тех же глубин взбудораженного хаоса. Эта страшная идейная одержимость (напр., что «вошь» можно убить «или что «всё позволено») вторгается тогда в жизнь и становится двигающей частью жизни.

вернуться

22

«Меня называют психологом. Но я не психолог, я — реалист, только в глубоком значении этого слова».

вернуться

23

Как это представлено в переживании Алеши в конце главы «Кана Галилейская» и в ряде «Записей» старца Зосимы. Достоевский, когда писал эти страницы, одновременно вполне сознавал основоположное их значение для своего миросозерцания, как это видно из его переписки. См., например, письма №660 от 10 мая 1879 г., и №664 от 11 июня 1879 г. к Н. А. Любимову; №663 от 19 мая 1879 г. К. П. Победоносцеву (Письма Достоевского, том IV, 1959, стр. 53, 59, 57).