Выбрать главу

Таким образом, еврейская община была очень смешанной. Несмотря на официальные антиеврейские ограничения и дискриминацию, она больше походила на еврейские общины Запада.

Религиозная ортодоксальность превалировала, но при этом ребенок мог вырасти евреем, осознающим свое еврейство при минимальном знакомстве с иудаизмом.

Этот особый, вольный характер города отразился в идишском присловье о комфортабельной легкой жизни: "как Бог в Одессе".

Он же вызвал и суждение суровых ортодоксов: "Одесса — город, опоясанный адским огнем на расстоянии в десять парасанг".

В результате жизнь еврейской общины была очень разрозненной. Отсутствие единства подчеркивалось тем, что здесь не было "еврейского квартала": евреи жили по всему городу, и у них не было централизованных общественных учреждений.

Йозеф Шехтман, познакомившийся с Одессой чуть позже описываемого периода, отмечает, что обыденная жизнь евреев была лишена традиционной окраски… "Пасха не была настоящей Пасхой, — пишет он. — Ханука не была подлинной Ханукой. Мальчику, выросшему в этой атмосфере, мало что можно было вспомнить, ценить и лелеять в последующие годы"[17]. Не ощущалось еврейского влияния и в школах, посещавшихся Жаботинским. Он пишет, что не может даже припомнить, были ли какие-либо еврейские предметы в его начальной школе — частном заведении, принадлежавшем двум сестрам-еврейкам: русские школы, естественно, не преподавали ни иудаизм, ни еврейские духовные ценности.

Более того, те годы, первая половина девяностых, были тоскливым периодом в русской истории. (И стали известны под названием "безвременье".)

"В этот период, — как пишет Жаботинский, — даже антисемитизм, который мог бы служить стимулом к еврейскому самосознанию, погрузился в сон". Это только усугубило странное равнодушие еврейских студентов к своей собственной судьбе. Вот как Жаботинский вспоминает, это время (ему было шестнадцать лет): "Было бы бесполезно искать проблески так называемого национального сознания. Я не помню, чтобы хоть один из нас интересовался, скажем, "Хиббат-Ционом"[18] или даже отсутствием гражданских прав для евреев, хотя мы были более чем достаточно знакомы с этим. Каждый из нас получил возможность учиться в гимназии только после множества хлопот и усилий, каждый из нас знал, что поступить в университет будет еще труднее. Но ничто из этого не существовало в нашем сознании, мышлении и мечтах. Возможно, некоторые из нас изучали иврит… но я никогда не знал, кто это делал, а кто нет, так это было несущественно — так же, как заниматься или не заниматься на рояле. Я не припоминаю ни одной книжки на еврейскую тему из книг, которые мы все вместе читали. Эти проблемы, вся эта область еврейства и иудаизма для нас просто не существовала".

И все же в обществе, помимо уроков и совместных игр в школе, каждая этническая группа — а на тридцать учеников их было одиннадцать — держалась особняком. В классах каждая группа сидела вместе, и после школы или игр ни ты не навещал соучеников-неевреев дома, ни они не навещали тебя. Бывали исключения — сам Жаботинский тепло вспоминает одного друга, христианина Всеволода Лебединцева, — но и в дружбе существовала граница: например, ухаживали только за еврейскими девочками[19].

Относительно взглядов он пишет: "Возможно, пока мне не исполнилось двадцать с лишним, у меня не было никакой позиции в отношении иудаизма или какого-либо общественного или политического вопроса. Я, конечно, знал, что когда-нибудь у нас будет свое государство и что я поселюсь там; в конце концов, это знала и мама, и моя тетка, и Равницкий. (В возрасте семи лет он спросил мать, будет ли у них когда-нибудь государство. "Конечно, будет, дурачок", — ответила она.) Но это было не убеждение; это было нечто естественное, как мытье рук по утрам и тарелка супа в полдень"[20].

Он не колеблясь заявляет, что у него не было "внутреннего контакта с иудаизмом". В процессе жадного чтения, просмотрев некоторые из многочисленных еврейских книг в публичной библиотеке, Жаботинский категорически исключил их из своей программы. Он не находил в них "действия, движения, только грусть и скуку". Но зато ко времени отъезда из Одессы он прекрасно знал русскую литературу и овладел как романтическим, так и дидактическим ее наследием. Он также, по собственному признанию, обрел вкус к западной литературе. Он упоминает Шекспира, Вальтера Скотта, Диккенса, Джорджа Элиота, Эдгара Аллана По, Данте и Д'Аннунцио, Виктора Гюго, Мопассана, Эдмона Ростана и шведского Тегнера[21].

вернуться

17

Шехтман, Том 1, стр. 37

вернуться

18

Сионистское движение 1880-х

вернуться

19

Зихронот Бен-Дори, стр. 30-31

вернуться

20

Повесть моих дней, стр. 6

вернуться

21

Повесть моих дней, стр. 21-22