Два раза в неделю "русская колония" организовывала вечера, зачастую переходившие в словесную баталию между представителями двух враждующих течений в социалистическом движении, одним из которых руководил Ленин, другим — Плеханов. Однажды доктор Нахман Сыркин, основатель сионистско-социалистического направления бывший проездом в Берне, попытался убедить собравшихся в своей теории синтеза сионизма и социализма. "Он не обрел много сторонников, — пишет Жаботинский, — но я хорошо помню его выступление, потому что в тот вечер я произнес первую в своей жизни публичную речь — и она была сионистской". Настолько эта речь была сионистской, что публику ошеломила. Жаботинский заявил, что он не социалист, поскольку о социализме мало что знает, но несомненно сионист, поскольку убежден, что еврейское существование в рассеянии, где окружающие евреев ненавидят, приведет к Варфоломеевской ночи, и единственная их надежда — на исход в Палестину[24].
Нет сомнения в том, что впечатления от его назидательных столкновений с восточноевропейским еврейством на пути в Берн, помноженные на твердое убеждение (разделяемое, как он замечает, его матерью, теткой и "самим Равницким"), что еврейское государство в один прекрасный день возродится, — привели к этому неожиданному пророчеству[25].
Впрочем, это была разовая вспышка, не связанная ни с чем из того, чем он занимался в дальнейшем многие годы. Берн ему надоел, и он убедил своего редактора Навроцкого разрешить ему переехать в Рим. Таким образом, осенью 1898 года он прибыл в Рим, где провел три года — особенно радостных, беззаботных, но интелектуально, возможно, самых важных в дальнейшем формировании его личности.
О пребывании Жаботинского в Италии нет данных, кроме его автобиографических фрагментов и нескольких рассказов с автобиографическим подтекстом. Одно из исключений — сухой документ: учебная ведомость из Римского университета с перечнем выбранных им за три года курсов и именами профессоров.
"Русской колонии" в Риме не было, и, как вспоминает герой его рассказа "Диана", "месяцами я не ощущал на языке вкуса русского"[26].
Он полностью окунулся в итальянскую жизнь. С языком трудностей не было: за полгода значительные и до того познания обогатились от постоянной языковой среды, и впоследствии итальянцы принимали его за уроженца Италии. Правда, их несколько смущало произношение. Жаботинский писал: "Римляне принимают меня за миланца, а сицилийцы думают, что я из Рима".
Он страстно набросился на учебу, с головой окунулся в историю, философию, политическую экономию, римское право и, по велению души, в другие дисциплины. Он выбирал себе профессоров и сам составлял расписание лекций, экзаменов при этом не сдавал.
Это было воистину познанием ради познания, и способность к усвоению наук, необыкновенная цепкость памяти отлично ему послужили. Что могло быть большим наслаждением — особенно в этом золотом возрасте, от восемнадцати до двадцати одного года?
К его великому везению, факультет права при Римском университете переживал период расцвета. Здесь работала группа профессоров, приобретших мировую славу. Учителем, оказавшим на него наибольшее влияние, был профессор уголовного права Энрико Ферри, знаменитый основатель социологического направления в криминалистике и одновременно один из величайших ораторов своего времени. Лекции Ферри выходили далеко за рамки основной темы, он завораживал студентов и, конечно, Жаботинского разборами вопросов социологии, психологии и даже литературы, искусства и музыки.
Не менее значительным для развития европейского духа в Жаботинском был другой, еще более известный ученый Антонио Лабриола, преподававший философию и историю. Марксист по собственному определению, Лабриола отнюдь не был доктринером. В частности, он возражал против теоретического навязывания человечеству "железных законов истории" и настаивал на важности роли личности и свободного самоопределения личности и народов — идеи, привнесшие научную дисциплину и сильную рационалистическую тенденцию в интелектуальный и психологический склад самого Жаботинского. Не оставила Жаботинского равнодушным и "вера в справедливость социалистической системы", провозглашавшаяся и Ферри, и Лабриолой. Он утверждал: они "заронили эту веру в мое сердце, и я сохранил ее как что-то само собой разумеющееся, — до тех пор, пока ее не разрушил эксперимент красных в России".