Тем интереснее узнать мнение наших героев; для полноты добавим краткие мнения П. М. Волконского и кн. А. С. Меншикова.
Волконский — Закревскому, 15 марта, Варшава: «Сегодня было открытие Сейма весьма великолепно и множество речей, хорошо говоренных»;
Меншиков — Закревскому, 16 марта, Варшава: «Вчера Государь открыл Сейм речью прекрасною, в которой обещает и России благо представительного правления»;
Закревский — Киселеву, 31 марта, Петербург: «Речь Государя, на Сейме говоренная, прекрасная, но последствия для России могут быть ужаснейшие, что из смысла оной легко усмотришь. Я не ожидал, чтобы он так скоро свои мысли по сему предмету объявил»;
Киселев — Закревскому, 11 апреля, Тирасполь: «Речь царя для поляков есть чудесная, и здешние возмечтали много о будущем своем блаженстве; но у нас толки будут разные. Удивление же твое насчет откровенности я весьма разделяю, но, к удивлению, нам, кажется, не привыкать»;
Ермолов — Закревскому, получено 11 мая: «Благодарю за прекрасную речь, говоренную новым царства Польского подданным. Счастливы поляки толиким о них попечением, и гордость, сродная надменному сему народу, питается тем, что они впоследствии должны служить нам примером»;
Воронцов — Закревскому, 4–16 июля, Мобеж: «Государь говорил великодушную и прекрасную речь в Варшаве…»[119].
О, могучая дисциплина этикета!
Разве может быть речь Государя менее чем прекрасной?
Однако какой богатый спектр эмоций вмещают одни и те же слова! Кажется, будто именно из этих строк получилось известное рифмованное правило о написании непроизносимых согласных — «не чудесно и прекрасно, а ужасно и опасно…»
На основании одного предложения трудно судить о мнении Волконского, можно отметить, пожалуй, легкую иронию, которая, однако, неясно к чему относится. Либеральная репутация кн. А. С. Меншикова, в ту пору заметной фигуры в Главном штабе, позволяет предполагать, что он действительно считал представительное правление благом.
Сравнительно просто с Ермоловым и Закревским: здесь недвусмысленное осуждение, о чем подробнее — ниже.
В историографии есть мнение, что Киселев, называя речь царя «чудесной», был воодушевлен ею не меньше декабристов. В принципе так и должно бы быть, ведь всего несколько месяцев назад Павел Дмитриевич подал царю проект облегчения положения крепостных крестьян. Вместе с тем именно данный отрывок, на наш взгляд, написан достаточно сдержанно. Из текста явствует, что он считает ее чудесной не вообще, а «для поляков». Такая интерпретация вполне допустима. Это подтверждает мгновенная констатация того, что «здешние», т. е. поляки Юго-Запада, «много возмечтали о будущем своем блаженстве»; заметим, не самые доброжелательные слова. Осторожная фраза «у нас толки будут разные» хотя и далека от восторга, но, учитывая настроения Киселева в целом, можно предположить, что он не хотел спорить по этому вопросу с Закревским, активным противником грядущих реформ. По крайней мере, весь этот фрагмент не дает оснований для выводов об особом воодушевлении Киселева. Впрочем, делать окончательное заключение на основании лишь этих строк едва ли корректно, как и утверждать, что он принял речь царя с восторгом.
Весьма интересны слова Закревского о сюрпризе, который сделал Александр I, обнародовав свои взгляды, и не слишком оптимистичное заключение Киселева о привычке к сюрпризам, которую воспитывает царь у подданных. Они еще раз доказывают, насколько упрощенно, прямолинейно наше восприятие сложнейшей фигуры Александра, о котором в почти каждой книжке только и можно прочесть, что он был лжецом, лицемером, «надувал» всех вокруг, унаследовав это качество от «покойной бабушки». Либеральные настроения его в тот период Киселеву и Закревскому были известны лучше других: генерал- и флигель-адъютант императора могли черпать информацию не из столичных сплетен, а из первоисточника.
Наконец, мнение Воронцова определенно противоположно точке зрения Ермолова и Закревского. На наш взгляд, ключевое слово «великодушная» нужно понимать в двух смыслах. Во-первых — великодушие к побежденным полякам, за которым стоит понимание того, что история дала поводы обижаться друг на друга и русским, и полякам, и что, видимо, правильнее забыть об этом.
Для того, чтобы уяснить второй аспект этого определения, нужно обратиться к контексту, в котором оно прозвучало. Воронцов пишет, что вернувшись из России Казначеев, один из его ближайших сотрудников, рассказал, что его спрашивал некий епископ: «Правда ли, что весь корпус здесь (т. е. во Франции — М. Д.) совершенно избалован и испорчен?» Воронцов заключает: «Ежели такая слава идет в епархиях, то каково же должно быть при дворе и в мудрых наших дворянских собраниях, в коих как слышно, уверяют, что крестьяне их бушуют, потому что Государь говорил великодушную и прекрасную речь в Варшаве»[120]. Другими словами, те самые «мудрецы» при дворе и в провинции, которые считают его чуть ли не якобинцем, поскольку он посмел увидеть в солдате человека, а не «механизм, артикулом предусмотренный», критикуют царя, который посмел заговорить о том, что Россия должна, наконец, стать цивилизованной страной. Ибо, повторим, речь в Варшаве была воспринята как объявление о грядущем освобождении крестьян. И здесь между нашими героями единства уже нет. Чуть позже мы в этом убедимся.