И в отношении принятия христианства дело обстояло иначе, чем утверждал Погодин: если на юге оно было принято легко благодаря продолжительным сношениям с христианскими странами, то, наоборот, в Новгородской области Добрыня и Путята «крестили огнем и мечом», и язычество изживалось медленно.
Таким образом, хотя изучение русской истории в те времена и находилось, можно сказать, в зачаточной стадии, но Петр Киреевский своим светлым умом и чистой душой прозревал дальше своих современников и пытался упорным трудом научно обосновать свою веру.
Профессор П. Н. Милюков (человек диаметрально противоположных взглядов с Киреевским) так говорит о достоинстве статьи П. В. Киреевского: «В литературе он, кроме нескольких статей, выступил только с одной значительной статьей в “Москвитянине” в 1845 г., в которой обнаружил хорошее знакомство с древней историей, и на основании этого знакомства положил первое основание теории патриархального быта. К родовой теории западников эта теория стояла ближе, чем общинная теория славянофилов».
Братья Киреевские не примыкали всецело ни к одному из существовавших тогда идеологических течений. Оба брата горячо желали отмены крепостного права и необходимых реформ. Но сколь они чуждались лаического европейского либерализма, точно так же осуждали они и возвращение ко всяким отжившим формам, называя такую искусственность «китайством». Они жаждали духовного обновления национальной жизни. «Что такое национальная жизнь? — спрашивает Петр Киреевский. — Она, как и все живое, неуловима ни в какие формулы. Предание нужно...». Предание же, как понимал он, есть закрепление русской культуры и преображение ее духом Православия.
Сделав попытку изложить в кратких чертах идеологию Петра Киреевского, перейдем теперь к его характеристике как человека и закончим его биографию.
Еще в период их общей юности Иван Киреевский писал в Москву родным по приезде своем в Мюнхен (1830) о младшем брате, который, по его словам, «остался тот же глубокий, горячий, несокрушимо одинокий, каким был и будет во всю жизнь». Эти слова показывают проникновенное понимание старшим братом внутреннего мира Петра Васильевича. Не менее верны и другие слова его же, написанные немного ранее из Берлина: «Сегодня рождение брата (Петра). Как-то проведете вы этот день? Как грустно должно быть ему! Этот день должен быть для всех нас святым: он дал нашей семье лучшее сокровище. Понимать его возвышает душу...»281
Действительно, Иван Васильевич много обязан младшему брату своим духовным обновлением. Один из биографов братьев Киреевских (В. Лясковский) говорит так о совершившемся перевороте в душе Ивана Васильевича: этот «переворот следует назвать не обращением неверующего, а скорее удовлетворением ищущего. Рядом с изменением настроения религиозного совершалось в нем и изменение взглядов исторических. Надобно думать, что здесь вместе с Хомяковым и, вероятно, еще сильнее, чем он, действовал на И. В. Киреевского брат Петр Васильевич, с которым они постоянно и горячо спорили. Таким образом, если старец Филарет оживил в нем... веру, то Петру Васильевичу принадлежит честь научного переубеждения брата, которому он сам отдавал преимущество перед собою в силе ума и дарований...»282. Окончательный же духовный облик Ивана Васильевича сформировался под влиянием Оптинского старца отца Макария. Он созрел духовно, и его богатейшая западно-философская эрудиция получила новое просветленное освещение под действием боговдохновенных святых отцов. Как известно, в период их возмужалости оба брата достигли полного единомыслия во всем. Петр Васильевич ежегодно гостил у брата в Долбине, находившемся всего лишь в 40 верстах от Оптиной Пустыни. Семья Киреевских была в непрерывном общении с Оптиной и в полном духовном послушании Старцу.
Кроме поездок в Долбино, Петр Васильевич навещал свою мать в ее имении Петрищево и бывал в Москве, где у него был свой небольшой дом. Зимою в Москве встречалась вся семья. «Дом Авдотьи Петровны Елагиной у Красных ворот, — пишет В. Лясковский, — в продолжение нескольких десятков лет был одним из умственных центров Москвы и, быть может, самым значительным по числу и разнообразию посетителей, по совокупности умов и талантов... Если б начать выписывать все имена, промелькнувшие за 30 лет в елагинской гостиной, то пришлось бы назвать все, что было в Москве даровитого и просвещенного, — весь цвет поэзии и науки. В этом незабвенная заслуга Авдотьи Петровны, умевшей собрать этот блестящий круг.