— Да, дорогой Маттео, представьте: три года. Мы здесь в некотором роде сами по себе. И, скажу вам откровенно, наше благополучие на этом пустынном берегу больше зависит от милости хана, чем от державной мощи и помощи нашего славного Дожа.
Тем временем вошли слуги: другой юноша, веснушчатый, с заячьей губой, и хромой ветеран без двух пальцев на правой изувеченной руке. Они поставили на стол вазу с фруктами, свежими и сушеными, кувшин вина, цветные выдувные кубки и золотую чашку с перламутровыми кубиками
льда.
— В такую жару лично я пью только белое, — доверительно сообщил Консул, ревниво следя за тем, как слуги разливают вино. — Красное тяжелит и клонит в сон. И хотя Одон Клюнийский не советует пить белое, поскольку от него-де выпадают зубы (он усмехнулся, показав неполный ряд мелких желтых зубов), я позволяю себе эту маленькую ересь.„ Попробуйте, это местное. И бросьте пару кусков льда. Мы привозим его с гор, весной, такими, знаете, глыбами, и, представьте, он лежит у нас все лето в погребах.
— Муранское стекло, — сказал Маттео, оглядывая яркий кубок Он не спал всю прошлую ночь из-за пожара на одной из галер и теперь то и дело мысленно принуждал себя встряхнуться, чтобы не потерять напора в разговоре с увертливым генуэзцем.
— Да, это millefiori, «тысяча цветов». Редкое искусство. Приятно иметь дело со знающим человеком. А вот, видите, прожилки? Это настоящие золотые нити.
— Красиво.
Маттео попробовал и похвалил вино. Его раздражала неуклюжесть хвастливого генуэзца, очевидно недавно и слишком быстро разбогатевшего. Но он был гость, к тому же — проситель.
— Мне предлагали как-то контракт на партию таких вот... стекляшек, — продолжил Маттео через силу, — но я отказался: слишком хрупкий и дорогой товар.
— Как говаривал мой батюшка: что красиво, то и хрупко. Цветы, младые девы, морские раковины... В девах он знал толк, надо отдать ему должное... Я платил по золотому цехину за штуку, и это еще хорошая цена... Кстати, знаете байку про хромого жида и юную цветочницу? Нет? Смешнее я не слыхивал. Один греческий купец рассказал. Не хотите? Ладно, в другой раз: вы живот надорвете от смеха... А это что за лазутчик? — Заметив, что в виноградной грозди, запутавшись, вибрирует пчела, Консул, подавшись вперед, щелчком вышиб ее оттуда, между делом полюбовавшись игрой крупного гиалита, украшавшего его указательный палец. Затем он двумя пальцами подцепил кусок льда и бросил себе в кубок.
— Да, сударь, как говорится, блага цивилизации, — продолжил он, вновь откидываясь на подушку и убирая с лица прядь волос — Стороннему человеку может показаться, что у нас здесь райская жизнь. Но... Договоры с ханом зыбки. Мы выступили на стороне Мамая против этих неистовых русских, что не помешало его бесславным потомкам напасть на нас и разорить наши владения. Вы не представляете, сколько раз нам приходилось начинать все сызнова... Самая быстрая галера всегда стоит у меня в полной готовности на причале.
Он неопределенно махнул рукой в пышном шелковом рукаве куда-то вбок и криво усмехнулся.
— А потопы, а землетрясения, а чума? На редкость, скажу я вам, несчастливый край. Нет, сударь, здесь не то место, где следует искать покоя. Возвращайтесь, дорогой Маттео, возвращайтесь домой, вот мой дружеский совет.
По алой портьере судорожно ползла ушибленная пчела, с моря повеяло свежестью, и где-то внизу заржала лошадь. Маттео поставил свой кубок на стол, внимательно глядя на Консула. Он знал, что это человек жадный и жалкий, сын мелкого торговца-левантинца из Галаты, что он никогда не бывал в сражении, не водил корабли в заморские страны и захватил власть в колонии после многолетних интриг при дворе Дожа. Он с трудом сдерживался, чтобы не показать свое пренебрежение. Как он мог отказывать, не дожидаясь решения Дожа? Да ведь это измена. Если об этом узнают при дворе, его за волосы выволокут из замка и бросят в темницу.
— Простите, сударь, я, вероятно, не вполне точно обрисовал наше положение, — уперев локти в стол, резко, быть может, слишком резко сказал Маттео. — Нам нет пути назад. Наши дома разорены. Если мы вернемся, одних будет ждать плен, а других — костер. Все мы лютые враги Венеции и, следовательно, ваши преданные союзники...
— Ах, вы преувеличиваете, — вновь перебил его Консул и взял из вазы вяленую смокву. — Завоеватели милостивы. И потом, вы заблуждаетесь относительно наших возможностей: мы прежде всего колонисты, негоцианты, непрошеные чужаки. — Он сделал ударение на слове «непрошеные». — В сущности, такие же странники, как и вы... Оцените наше положение, — говорил он, жуя, — с одного боку у нас — бескрайняя варварская Русь, с другого — настырные и жадные венецианцы, на востоке — вероломные татары, а в море — пираты всех мастей. Это похоже на ловушку, а? Едва ли мы сами надолго здесь задержимся... Сколько, вы сказали, у вас людей?
— Тысяча сто душ, если никто не помер, пока я здесь.
— Я распоряжусь обеспечить вас провиантом и водой на обратный путь. Extra formam[10] и за весьма умеренную плату, разумеется.
— Разумеется, — как эхо повторил потрясенный Маттео.
Он поднялся и поклонился. Консул остался сидеть, глядя с террасы слегка осоловевшими глазами в сторону пристани.
— Поторопитесь, сударь, — кажется, сказал он еще, не поворачивая головы и возвращаясь в свое историческое небытие. — Надвигаются осенние штормы. Смотрите, какая туча повисла над морем.
Когда в запредельской гимназии учитель истории однажды дошел до этого места учебника и четырнадцатилетний Марк Нечет увидел на следующей странице собственные имя и фамилию среди других знаменитых имен и названий, он так смутился, что ему стало душно и слезы выступили из глаз. Он сидел у сводчатого окна, рассматривая серые скалы (солнце скрылось за тучами), натужено идущий по речным ухабам буксир, волокущий в док огромную пустую баржу, крошечного рыбака в красной куртке, с удочкой на плече, суетливых чаек на гнилых сваях старой пристани, и ему казалось, что до переливчатых, ковылем поросших холмов соседнего острова рукой подать. По пыльному стеклу вниз и вверх елозила муха. От плотных гардин пахло прачкой и карболкой. Небо еще потемнело, и тогда он увидел собственное зыбкое отражение: черная дыра рта, пустые глазницы. Рядом сопел и толкался локтем его школьный приятель Максим Штерн, племянник директора гимназии, старательно срисовывавший с потрепанного учебника в тетрадь морской пунктирный маршрут капитана Маттео. Рыбак остановился, накинул капюшон куртки, переложил свою снасть на другое плечо, пошел дальше. Чайки, одна за другой, то и дело снимались с черных покосившихся свай, чтобы низко пролетать над рекой, а те, что оставались, ревниво следили за ними, дожидаясь своей очереди. Отвернувшись к окну, Марк уныло ждал бешеной реакции класса — дурацких возгласов и улюлюканья грубых мальчишек, которым его пылающие уши лишь добавили бы веселья. Что для него с ранних лет было предметом гордости, источником внутреннего ликования, делиться которым, не замутив, можно только в семье, через минуту, при страшном попустительстве вялого, с редкой бородкой молодого учителя в круглых очках, отчего-то прозванного в классе Нулусом, достанется им на злую потеху. А учитель, выдержав долгую паузу, соответствующую пробелу в учебнике перед новой главой, уже прочищал горло, подходя с указкой к развернутой на стене клеенчатой карте Крыма.
— На этом закончился первый, скорее неудачный этап странствия наших храбрых предков, — сказал он, волнуясь и непроизвольно взмахивая указкой. Зашумевший было класс вновь затих, приготовившись слушать дальше. — Остается загадкой, отчего генуэзский Консул отказал Маттео. Может быть, его насторожило знакомство Маттео с генуэзской знатью, от которой он, как всякий наместник, желал бы скрыть истинное положение дел в далекой колонии. Или он заподозрил в нем соперника в торговых делах. Или не желал обострять отношений с венецианцами. Но вернее всего, решающее значение имело то обстоятельство, что четверть странников составляли катары, которых, как вы уже знаете, Католическая церковь жестко преследовала за ересь...