Вместе с Ахматовой в конце 1917–го – начале 1918 года Мандельштам участвовал в концертах Политического Красного креста, выручка от которых предназначалась для заключенных в Петропавловской крепости членов Временного правительства. «Революцию Мандельштам встретил вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом, – писала Ахматова. – Душа его была полна всем, что совершилось. Мандельштам одним из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция была для него огромным событием и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.
Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917—18 гг., когда я жила на Выборгской у Срезневских».[263]
Частые встречи Мандельштама и Ахматовой разрешились неожиданным кризисом. Из ахматовских мемуаров: «После некоторого колебания решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что может дать людям материал для превратного толкования наших отношений. После этого, примерно в марте < 1918 года> Мандельштам исчез <…> Он неожиданно очень грозно обиделся на меня».[264] В дневнике Павла Лукницкого изложена куда более жесткая версия всего происшедшего: «Было время, когда О. Мандельштам сильно ухаживал за нею. <А. А.>: „Он был мне физически неприятен, я не могла, например, когда он целовал мне руку“. Одно время О. М. часто ездил с ней на извозчиках. А. А. сказала, что нужно меньше ездить во избежание сплетен. „Если б всякому другому сказать такую фразу, он бы ясно понял, что не нравится женщине… Ведь если человек хоть немного нравится, он не посчитается ни с какими разговорами, а Мандельштам поверил мне прямо, что это так и есть…“».[265]
Объективности ради напомним, что во «Второй книге» Надежды Яковлевны, не бывшей, впрочем, непосредственной свидетельницей обострения отношений между двумя поэтами, все акценты расставлены совершенно по—иному: «Мандельштам называл это „ахматовскими фокусами“ и смеялся, что у нее мания, будто все в нее влюблены. <…> Я понимаю обиду Мандельштама, когда… <…> Ахматова вдруг упростила отношения в стиле „мальчика очень жаль“ и профилактически отстранила его».[266]
В апреле 1918 года Мандельштам устроился делопроизводителем и заведующим Бюро печати в Центральную комиссию по разгрузке и эвакуации Петрограда. Советская служба вряд ли стала для него только вынужденным компромиссом с новыми властями, оправданным необходимостью добывать средства для своего существования. «Примерно через месяц я делаю резкий поворот к советским делам и людям», – показал Мандельштам на допросе в 1934 году.[267] Формула «делаю поворот» находит многозначительное соответствие в программном Мандельштамовском стихотворении «Прославим, братья, сумерки свободы…», написанном в мае 1918 года (исследователи до сих пор спорят, о каких сумерках идет речь в этом стихотворении – вечерних или утренних):
От презрения и ненависти к новому порядку Мандельштам повернул к признанию исторической закономерности и даже необходимости всего случившегося. От горделивого осознания собственного изгойства он поворотил к стремлению объединить себя с тем народом, волею которого оправдывала свою политику пришедшая к власти сила. «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня „биографию“, ощущение личной значимости, – напишет Мандельштам в 1928 году. – Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту» (11:496).
Первого июня 1918 года Мандельштам по рекомендации А. В. Луначарского поступил служить в Наркомпрос на должность заведующего подотделом художественного развития учащихся в отделе реформы высшей школы с окладом 600 рублей. Когда комиссариат переехал в Москву, Мандельштам также перебрался в новую старую столицу. Из воспоминаний Мандельштамовского сослуживца Петра Кузнецова: «Работа была нудная, канцелярская. Самым интересным в ней были командировки для описания библиотек, сохранившихся в конфискованных помещичьих усадьбах».[269]
В Москве поэт пережил короткий рецидив возврата к своим прежним политическим пристрастиям, хотя от методов борьбы, диктуемых этими пристрастиями, он отрекся давно и навсегда. «Все виды террора были неприемлемы для Мандельштама, – свидетельствовала Надежда Яковлевна. – Убийцу Урицкого, Каннегисера, Мандельштам встречал в „Бродячей собаке“. Я спросила про него. Мандельштам ответил сдержанно и прибавил: „Кто поставил его судьей?“»[270] Это Каннегисеру принадлежит вполне серьезная фраза: «Мандельштам оказывает мне честь, что берет у меня деньги».[271]
Поэт поселился в гостинице «Метрополь», где проживали советские чиновники самого разного ранга. В 1923 году Мандельштам ностальгически вспоминал в очерке «Холодное лето»: «Когда из пыльного урочища „Метрополя“ – мировой гостиницы, где под стеклянным шатром я блуждал в коридорах улиц внутреннего города, изредка останавливаясь перед зеркальной засадой или отдыхая на спокойной лужайке с плетеной бамбуковой мебелью, – я выхожу на площадь, еще слепой, глотая солнечный свет, мне ударяет в глаза величавая явь Революции и большая ария для сильного голоса покрывает гудки автомобильных сирен» (11:307).
В Москве Осип Эмильевич завел если не дружбу, то близкое товарищество с левыми эсерами. Он начал активно печататься в левоэсеровских изданиях, уцелевшие сотрудники которых позднее вспоминали, что между собой они даже называли автора «Сумерек свободы» «нашим поэтом».
В одно из таких изданий – газету «Раннее утро» – Мандельштам передал для опубликования свое «таинственное» (оценка Ахматовой)[272] стихотворение «Телефон»:
(Москва. Июнь 1918[273])
Какие важные для нас обстоятельства «вычитываются» из стихотворения? Первое: по—видимому, речь идет о самоубийстве государственного человека. (На это как будто указывает упоминание о «высоком строгом кабинете» самоубийцы.) Второе: «высокий строгий кабинет» помещался неподалеку от Театральной площади, что позволило Мандельштаму ввести в стихотворение «театральный» образный ряд. Возможно, кабинет самоубийцы находился в гостинице «Метрополь», и это позволяет высказать предположение, что Мандельштам встречался с будущим самоубийцей в «Метрополе», а может быть, даже был его соседом. Третье: нечасто встречающаяся у раннего Мандельштама «подробная» датировка стихотворения («Июнь 1918») наводит на мысль о том, что оно было написано по свежим следам самоубийства, причем поэт это подчеркивал. И еще одно соображение. Почему Мандельштам хотел напечатать свое загадочное и явно «негазетное» стихотворение в «Раннем утре»? Не потому ли, что эта газета каким—то образом откликнулась на самоубийство героя стихотворения, тем самым предлагая читателю пусть невнятную, но подсказку?
268
Подробнее об этом стихотворении см., например: Nilsson N. А. «Sumerki» poems // Russian Literature. 1991. № 30. P. 467–480.
271
См.: Соколова Н. Кое—что вокруг Мандельштама. Разрозненные странички//«Сохрани мою речь…». Вып. 3/2. М., 2000. С. 77.
273
Подробнее об этом стихотворении см., например, в нашей монографии: Лекманов О. А. Книга об акмеизме и другие работы С. 549–555.