Он во всем ошибся; он ошибся – мы повторяем без всякой боли о его памяти. «Я праздновал бы великий праздник радости, если бы кто-нибудь несомненными доводами убедил меня, что я заблуждаюсь» – так в одном из своих трудов высказался этот замечательный человек о составе своих доктрин. Благородный и истинно великий, он пес свои идеи как тягость, как болезнь; и очень печальная судьба, что ложность этой болезни, призрачность этой тягости становится ясна так поздно, что уже не может прозвучать для него облегчающею вестью. Так, благородная душа, – ты ошиблась; и ты не сошла бы так уныло в могилу, если бы жила истиною, а не этим заблуждением. Разве уже нет утешения в том, что истина – всегда радостна, что все печальное ео ipso[96] есть и заблуждение? Разве это не залог, что Бог и жизнь – одно, и как вечен Он – не умрет она.
Константин Леонтьев и его «почитатели»
Бывший наш посол в Риме и потом товарищ министра иностранных дел, теперь живущий в отставке и на покое, К. А. Губастов, в нынешнем году, как и в прошлом, созвал к себе друзей и почитателей покойного К. Н. Леонтьева «побеседовать» об издании сочинений последнего, об оживлении памяти и интереса к его личности и трудам, и проч., и проч. По этому поводу хочется сказать несколько слов, которые, может быть, не пройдут без вразумления…
Ах, «друзья»… Да вы одни и стоите препятствием на пути признания Леонтьева или возрождения его имени.
Что такое Леонтьев?
Фигура и гений в уровень с Ницше. Только Ницше был профессор, сочинявший «возмутительные теории» в мозгу своем, а сам мирно сидевший в мирном немецком городке и лечившийся от постоянных недугов. Немцы у себя под черепом производят всякие революции: но через порог дома никак не могут и не решаются переступить. Полиция, зная, что «немецкая синица» моря не зажжет, остается спокойною при зрелище их идейного бунта. Чем больше профессора бунтуют у себя под черепом, – тем, полиция знает, страна останется спокойнее.
Леонтьев, идейное родство которого с Ницше гораздо ближе, чем далекое и даже проблематическое родство с ним Достоевского, – был не профессор, а глубоко практическая, и притом страстно-практическая, личность… Медик, гувернер, журналист и романист, дипломат, монах и, наконец, отшельник Оптиной пустыни, – он был, как сабля наголо: он не только «переступил бы порог» своего дома, но сейчас бы и бросился в битву, закипи она на улицах. С кем в битву? С теми же кумирами, которые разбил и Ницше. За какие идеалы? За те же, каким поклонялся Ницше.
Идеал Леонтьева – эстетическая красота. Но не в книгах (Ницше), – а в самой жизни.
Леонтьев поклонился силе и красоте жизни, выразительности и мощи исторических линий, как новому «богу»… Ради него он от всего отвернулся. Сам ради этого нового «бога» он измял свою литературную деятельность и изломал свою биографию. Никто при жизни его не понимал, а по смерти его почтили… только «друзья». Но о них потом.
Ради этого нового «бога» красоты он разорвал с современною ему «утилитарно-эгалитарною» действительностью, с этой «пиджачной» цивилизацией, с этою культурою «черных фраков и туго накрахмаленных воротничков». Он из нее бежал… в монастырь. Он бежал бы в Афины, в общество Алкивиада, Аспазии и Перикла, но как это умерло и (по его мнению) было невоскресимо, то бежал в последнее убежище эстетики наших дней – в черный монастырь с его упорным отрицанием жизни. «Мантии монахов все-таки эстетичнее вицмундира чиновника и клетчатого пиджака берлинского или питерского буржуя».
Отрицание Леонтьева было практично, Ницше – только теоретично. Леонтьев перевел в жизнь свое отрицание, свою борьбу против текущей истории. Он, в самом деле, вышел из действительности: вот смысл его ухождения в монастырь. Ницше остался просто «германским литератором», преуспевшим по смерти до «европейского литератора»… Он очень хорошо уместился в рамках этой цивилизации, нисколько с нею не разойдясь. Отсюда и признание его, такое шумное и скорое после смерти, во всей Европе. Европа признала в Ницше «своего человека», хорошего буржуа и доброго лютеранина. Ведь «лютеране» иначе называются «протестантами», «протестующими». Ницше, как Байрон, как Руссо, как в молодости Пушкин, как всю жизнь Лермонтов, пел «демона» и протестовал против Бога и человечества; но обыватели с берегов Темзы, Шпрее и Невы добродушно хлопали по плечу Байрона, Гёте, Пушкина, Лермонтова и Ницше, зная, что «свой своему глаза не выклюнет»… – «Ну, вот; и мы все в Бога не веруем и над христианством посмеиваемся в кулак, – говорили обыватели, пропуская «маленькую» за галстух, – у нас и Штраус, и Ренан, а теперь и вы, Фридрих Ницше, украшаете словесность».