Выбрать главу

Анаколуф Кузмина развивает лермонтовский: Но еще слаще, еще мудрее… поужинать… и чтоб пахло левкоями и т. д. Предикаты поужинать и чтоб пахло образуют однородную пару лишь с трудом, но если ее зависимость от слаще до какой-то степени приемлема, то от мудрее она зависеть уже никак не может. Однако и тут прозрачность семантических и синтаксических намерений и общая инерция периода натурализуют насилие над синтаксисом, а поэтический успех стихотворения закрепляет и узаконивает его.

Как же обстоит дело с грамматической правильностью в ахматовском тексте? Главных тропов и, значит, потенциальных содержательных нестыковок, напрягающих логику, в нем два. Рассмотрим их сначала по отдельности, а затем в связи друг с другом.

Первый состоит в том, что в настоящем времени (= времени написания текста) лирическая героиня (сама Ахматова) дает никем не запрашиваемое и ни по каким законам и обычаям не требующееся согласие на (предполагаемое пока что только ею) возможное будущее решение об установке ей памятника. Противоречивость этого смыслового построения, полного временных скачков, недоговоренностей, подразумеваемых опций и впрямую формулируемых условий, на словесном уровне отражается в виде усложненного, несколько запутанного, но формально более или менее правильного согласования времен и модальностей. Налицо некоторая грамматическая эквилибристика (если когда-нибудь… задумают… согласье… даю… но только с условьем…), повышающая эмоциональную выразительность — и рискованность — лирического монолога, но за рамки нормативного синтаксиса она не выходит[387].

Вторая смысловая неясность кроется в предложении, открывающемся союзом Затем, что и обосновывающем выбор поэтессой места для своего памятника. На первый взгляд опасение забыть ужасы, описанные в поэме и вновь напоминаемые в этих строках, представляется неправдоподобным — казалось бы, такое забыть невозможно. Но этот риторико-психологический ход хорошо мотивирован всей структурой поэмы, через которую проходит тема «забвения-безумия-смерти как освобождения от невыносимого опыта» (а двойной зачин Забыть… Забыть… черпает дополнительную энергию в опоре на лермонтовское забыться и заснуть и вообще на мотив сна-смерти-забвения, центральный для могильного топоса). Ср.:

Это было, когда улыбался Только мертвый, спокойствию рад; Смертный пот на челе… не забыть!; У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить. Надо, чтоб душа окаменела; «К Смерти»: Ты все равно придешь. Зачем же не теперь?<…> Я потушила свет и отворила дверь Тебе, такой простой и чудной; Уже безумие крылом Души накрыло половину <…> И поняла я, что ему Должна я уступить победу <…> И не позволит ничего Оно мне унести с собою <…> Ни сына страшные глаза <…> Ни день, когда пришла гроза <…> Ни <…> Ни <…> Ни <…> Ни <…> Слова последних утешений.

Правда, не совсем понятной остается фраза и в смерти блаженной: ведь если блаженность смерти будет состоять в избавлении от памяти, то неуместно либо главное для этой аргументации боюсь (надо ли бояться блаженного состояния?)[388], либо усилительное и (поскольку забвение ожидается только и именно в смерти, а не при жизни). Но к этому, пожалуй, и сводятся синтаксические неловкости предложения. Можно, конечно, отметить его эмфатическую неформальность (после точки дается придаточное предложение, главным к которому мыслится предыдущий пассаж), но синтаксически здесь все правильно.

Тем не менее в общей смысловой перспективе, связывающей выдвижение предварительных условий с разговором о памяти, некоторая неувязка остается. Сама по себе волевая готовность противостоять соблазну забвения/смерти выражена убедительно и соответствует сверхзадаче поэмы («А это вы можете описать?») и ее «Эпилога» (Опять поминальный приблизился час). Но в качестве мотивировки выбора места, завершающей «памятниковый» фрагмент, ключевые строки о боязни забыть выглядят странно. Если понимать их буквально, то получается, что памятник нужен, чтобы напоминать Ахматовой о пережитых ею ужасах. Напоминать, видимо, не при жизни (хотя и такое прочтение возможно, и тогда было бы уместно проблематичное «и»), а после смерти, в горацианско-пушкинском предположении, что вся она не умрет и в заветной лире (слово заветный появляется в тексте) тленья убежит, но при таком взгляде металлические памятники вообще не нужны. Наконец, можно понять и еще одним способом: в действительности Ахматова опасается, что забыть могут о ней — о ее причастности к описанному и авторстве описания, и памятник именно ей и именно там нужен для адекватного увековечения ее памяти как жертвы и летописицы репрессий. Что, конечно, справедливо, но высказано — если высказано — опять-таки не прямо, как приличествовало бы тексту на подобные темы, а в привычной для Ахматовой манере намеков, уловок и недоговоренностей, грамматически, впрочем, почти безупречной.

вернуться

387

Это можно сравнить с эффектным, но остающимся в пределах нормы нарастанием анжамбманов в стихотворении «Есть в близости людей заветная черта…»: непереходимость границы напрягает, но не взрывает форму (см.: Жолковский А. Структура и цитация (К интертекстуальной технике Ахматовой [1992] // Жолковский А. Избранные статьи о русской поэзии. М.: РГГУ, 2005. С. 271–279).

вернуться

388

В основе ахматовского рассуждения лежит традиционное представление о Лете как реке забвенья. Так, коллизия забвения/незабвения мук намечена в стихотворении Баратынского «Лета» (вольный перевод из Мильвуа): …Для чего в твоих водах Погибает без разбора Память горестей и благ? Прочь с нещадным утешеньем! Я минувшее люблю И вовек утех забвеньем Мук забвенья не куплю. С обратным знаком эти строки Баратынского звучат за текстом ахматовского стихотворения (явно памяти Гумилева) «Заплаканная осень как вдова…» (1921), ср. строки: Забвенье боли и забвенье нег — За это жизнь отдать не мало. В «Эпилоге» рассматриваемой поэмы, напротив, выбирается та же позиция, что в «Лете» Баратынского. (Соображение Н. Н. Мазур.).