— Через день, — ответил я ему.
— Прекрасно. В таком случае один день гуляйте, а другой приходите работать.
И этот добрейший в мире человек, уплатив мне вперед за месяц, простился со мной со словами:
— Итак, до послезавтра!
Кто посмеет после этого утверждать, что милость господня не почиет на литераторах? Так мог бы говорить лишь тот, кто — не поэт, — и он бы солгал.
— Скажите, сударь, — спросил у меня совсем недавно один американский репортер, жаждущий, как и все они, получить даром какой-нибудь «материал»: — что вам кажется самой удивительной вещью на свете?
— Право, не знаю.
— Нет, но все-таки… — настаивал этот мошенник, не спуская с меня глаз и держа наготове свою записную книжку. — Вспомните, подумайте! Что вас больше всего удивило в жизни?
— Удивило… в мире… Честное слово, придумал! Пишите: мне кажется самым изумительным на свете то, что я теперь добываю средства к существованию, рассказывая истории, которых не потерпели бы за столом мои родители!
Что другое мог я ему сказать? В двадцать лет человек всегда убежден, что в романе следует описывать лишь факты исключительные, — вот почему в наших письменных столах хранятся пресмешные литературные опыты. Бедные юноши! Нам тогда еще не открылось значительное в жизни, и мы не смели в этом сознаться, а между тем лишь о нем и стоит писать. Молодые люди могут мне поверить. Если они пройдут через тот возраст, когда всему учишься без учителей, не проделав тысячи ошибок и глупостей, — они состарятся слишком рано, и у них не будет того опыта, который питает наш зрелый возраст и которого, как ни старайся, не почерпнешь из книг. Надо прежде всего жить, хотя бы мы платили из это, как признается Доржелес в своей «Boutique de Socrate», тем, что оставляли позади себя «даром растраченные дни, бесплодные усилия, неудачные романы, вместо семьи — бесчестных трактирщиков, вместо теплого гнезда — сырые трущобы». «Но, — добавляет тот же Доржелес, — если мы еще иногда смеемся теперь, то это только при воспоминании о тех невзгодах и печалях».
Понимал это хорошо и Гильом Аполлинэр, который на свадьбе своего друга Сальмона встал и прочитал следующие строки:
И правда, что смеху можно научиться только ценою самых тяжких испытаний, ценой жизни и борьбы, пожалуй — даже и нужды и одиночества. Вспомните героя Мандалейской дороги, певшего в кандалах, вспомните других, подобных ему, вспомните Франсуа Вийона! Он смеялся «сквозь слезы», этот несчастливец, — и не скрывал этого. Могли ли мы забыть его пример? Нет, мы его не забыли. Он поддерживал нас в нашей жизни в узких улицах Латинского квартала, поддерживает до сих пор. Это он спасал нас от отчаяния и разочарований в тех «проклятых» погребах, о которых говорит Гильом.
Этот «погреб», где Гильом встретился с Сальмоном, находился на улице Грегуар-де-Тур и не лишен был некоторой живописности. Он составлял часть бара, и девушки, носившие пышные имена: «Иоланта», «Изабо», «Гильеметта», «Дениза», ожидали здесь клиентов, под низким, выбеленным известкой сводом. Земляной пол, лари вдоль стен, тяжелые кольца, вделанные в каменные стены, и большие сердца, пронзенные стрелами, изображенные на этих стенах, дополняли впечатление. В этой преисподней пили вино, курили солдатский табак, и субъекты, скрывавшиеся в теии подпиравших свод столбов, одетые в грязные лохмотья и кожаные плащи, весьма походили на знаменитых членов «Раковины».[16]
Сколько раз, наблюдая со своего места эту компанию, я тихонько повторял про себя стихи Вийона, и мне чудилось, что я вижу его стоящим меж столов, полураздетым, с приставшей к его платью землей, с почерневшими руками, с впадинами вместо глаз, — мертвеца, вставшего из могилы.
Да, он незримо присутствовал здесь и пел свою «Балладу о хороших правилах для людей дурной жизни», — а эти люди, о которых и для которых он пел, не видя его, казалось, внимали его голосу, будившему глухой отклик в глубине их дремавшей совести. Мы так тебя любили, Франсуа Вийон! Ты был нам так близок, что мы словно ощущали твое присутствие среди нас за столом, а на улице нам казалось, что ты шагаешь рядом с нами, когда мы возвращались домой при бледном свете наступающего дня и бродячие псы останавливались, боязливо обнюхивали нас и в молчании, словно испуганные невидимым присутствием призрака, убегали прочь. Да, это ты был с нами… И ты исчезал, оставлял нас так неожиданно, что какое-то странное чувство заставляло нас пересчитывать оставшихся и мы говорили, оглядываясь: