Миновало уже для малорусского поджигателя время, когда он, по словам кобзарской думы, взывал к оказаченной черни:
Погуляв столько, насколько хватило кровавой добычи, усыновленная злобствующим шляхтичем голота хотела гулять по-казацки бесконечно. Напрасно батько Богдан воспрещал своими универсалами бунты и неповиновение панам, напрасно грозил своевольникам жестокими казнями и приказывал полковникам казнить на месте всех, кто окажется виновным, а некоторых сорвиголов казнил при себе в Киеве. Он очутился в положении Нерона, принуждаемого злодействами к поступкам добродетельным, а добродетельными поступками — к злодействам. Хмельницкий сделался таким чудовищем, что даже его достойный биограф и панегирист написал о нем: «Имя его, которое до того времени произносилось с благоговением русскими, стало у многих предметом омерзения».
В свою очередь, охраняемые Хмельницким землевладельцы не могли чувствовать себя безопасными среди народа, который даже казаков заставил быть его судьями и карателями. «Наше примирение пахнет рабством для самих нас», говорили паны.
Обширные имения были их собственностью только на словах, на самом же деле составляли кочевья номадов, у которых не было других бесед, кроме воспоминаний о спущенной с рук добыче и надежды на новое обдиранье панов и жидов. Жадным ухом прислушивались казаки и мужики к рапсодиям своих Гомеров:
Мечты кровавые сменили у этого народа заботы о семье, о доме, о земледельческом и промышленном благосостоянии. Стоило только ему перейти от своей природной угрюмости к пьяной песне, — он воспевал резню да побоища:
Или о Морозе Морозенке:
Или о Кривоносе — Перебийносе:
Жутко было панам в Украине внимать подобным песнопениям. Не дожидаясь появления в своих дедовских усадьбах воспеваемых Нечаев, Морозенков и Перебийносов, они перебирались в менее оказаченные местности и, покидая земледелие, готовили военные снаряды. А те, которые не потеряли еще надежды устоять на поприще предковской колонизации, составляли клятвенные союзы между собою с обязательством собираться в назначенное киевским воеводою место по первому зову, и грозили тем, кто не явится, лишением чести и имущества, которое предоставляли в распоряжение короля. «От исполнения этой обязанности» (писали, они) «не может отговариваться ни арендатор, ни заимодавец: арендатор лишится своей аренды, а заимодавец данных в займы денег».
Между тем Хмельницкий раскидывал умом во все стороны, как человек, стоящий на скользкой вершине и готовый ухватиться за всякую опору, хотя бы даже и за самую гнусную. Турция была готова поддержать его, чтобы шагнуть в Христианскую землю за реку Турлу [30] и поставить ногу в Подольском Каменце. Венгрия радовалась его успехам в войне с панами, и молодой Ракочий метил на польский престол, до которого смерть не допустила его отца. Волошский господарь, Лупул, колебался между казацким террором и панским покровительством. Татары были недовольны султанскою протекцией над завоеванными ими под Зборовым казаками, но татар можно было купить новым зазывом на грабеж нетронутых еще панских имений. Одна Москва стояла в молчаливом и таинственно-грозном величии. Если пылающие местью паны соединятся с Москвою, да еще поумнеют настолько, чтобы подавить своего короля в пользу диктатуры Вишневецкого, тогда вся политическая сеть казацкого батька порвется, как паутина. Надобно было, во что бы то ни стало, ссорить Москву с Польшею, — и Хмельницкий, опомнясь, пока еще не было поздно, перестал грозить сидящему на Москве, а свое намерение идти вместе с Ордой на Свинной Шлях превратил в политическую демонстрацию. Он стал уверять москалей в невозможности подобного покушения со стороны татар и, в доказательство своей преданности царю, сообщил в Москву оскорбительные для неё сочинения, печатанные поляками.