Дорога была не тележная, а пешеходная, сильно вилеватая. Паисий похвалялся, что всю ее он один протоптал, таскаючи гальку.
— Сколько же темноты на Руси! Много, дивно много. Неисчислимо. Урожайна Русь на темноту. Живи, брат Паис, до второго пришествия, хватит тебе и хлеба, и меду, и масла, и… — он прищелкнул языком, — не умирай вечно!
Кружились долго, обошли почти весь монастырь, наконец брат Паисий скомандовал:
— Тпрруу! Приехали, — и перенес мешок в маленькую часовенку среди скал и утесов. Федотке за работу он отвалил целый пятиалтынный.
— Я и в другой раз могу подвезти, — вызвался парнишка.
— Чего лучше. Вози-вози, только молчок! Скажешь монастырской шатии или мирянам — будет тебе вечное проклятие, анафема, огонь адский.
Договорились.
Федотка поставлял гальку по мере надобности, тележку через день, через два. Гальки расходилось много, особенно летом и в посты, когда богомолье, как половодье, разливалось по всей Руси. На зиму монах Паисий заготовлял большую груду, воза три-четыре.
Началась большая война с Германией[18]. Всех парней и мужиков, от первых усов до седин, отправляли на фронт. У Федотки отправили отца. Все дорожало. Жизнь становилась трудней, голодней. В заводах, в городах начались забастовки и бунты против хозяев, против царя.
Федотка тоже решил устроить бунт против монаха Паисия — приехал к нему с пустой тележкой и сказал:
— Больше не вожу, дешево. — И в самом деле, пятиалтынный за тележку было очень дешево. Больше трех тележек в день не привезешь, а Федотка уже подрос и мог на заготовке дров, угля заработать гривен шесть-семь. — Ты, брат Паисий, жук. Обманывал меня маленького — мне пятиалтынный за целый мешок, а себе пятиалтынный за один камешек.
— Так и надо, я ведь с богом делюсь и с настоятелем (с игуменом) монастыря.
— С богом? — удивился Федотка. — Это как же? Бог-то ведь только на иконах, на картинках.
— Свечки ему ставлю. И с царем делюсь. С богом не особо трудно расквитаться: поставишь ему свечку — молчит и не поставишь — одинаково молчит. А игумену и царю подавай каждый день, и не грошовую свечку или чужой огарок, а наличными.
— И царю каждый день, — дивовался Федотка. — Как же ты отдаешь ему, царь-то далеко ведь?!
— Через кабак, через водку. Кабак-то — царева лавочка. Я каждый день покупаю бутылку причастия. Сколько от меня прибытков царю. Потом, брат Федот, прими во внимание, что я в нашем деле — купец, хозяин, а ты — мой работник. Кому полагается больше?
— Не полагается, а попадается, — поправил монаха Федотка.
— Будь по-твоему, попадается. Кому? Купцу, хозяину.
Это Федотка знал твердо, видел постоянно и везде.
— Царю меньше плати, пореже принимай причастие, — сказал он. — Каждый день платить царю накладно, грешно, неправедно. Сами монахи так проповедуют, слыхал я.
— Проповедь — одно, а жизнь — другое. Праведная жизнь жесткая и горькая. Она — черный хлеб из гнилой муки, кислый квас, картошка в тулупах, чай без сахару, сон на голых досках без одеяла, без подушки. А грешная — каждый день мясо, рыба, вино, сладкий чай, мягкая, пуховая постель.
Федотка твердо стоял на своем: дешево, за прежнюю плату не стану возить. Монах прикинул: если не надбавить Федотке, он и в самом деле откажется работать. И как, чем тогда заткнуть ему рот? Разнесет парень по всему заводу и про «святые» камешки, и про каждодневное причастие Паисия, и все пьяные словеса его. Нельзя выпускать парня из своих рук. И монах положил четвертак за тележку.
Паисий в чем-то провинился или не угодил кому-то, и его переправили из монастыря в дальний скит на покаяние. Продавать «святые» камешки поставили монаха Платона, совсем не похожего на Паиса. Паис был волосат, как нестриженый пудель, в пьяном виде весел, болтлив, а Платон лыс, безбород и всегда сердито молчалив.
Федотка несколько раз усиленно вертелся около него, ждал, что монах заговорит о камешках. Но молчун Платон делал вид, что не замечает его. Тогда Федотка заговорил сам:
— Камней-то надо? Могу привезти.
— Каких камней? — Платон сердито насупился.
— С Вогулки, которые за святые продаешь.
— Ты, сын, неладное говоришь.