Степа бродил как безумный. Все будоражило его. Ночью в открытое окно слышались песни и разгул полой воды, струился теплый весенний туман. С рассветом начинали орать петухи, и так до заката. Парень бежал на плотину, где уже до него собралась толпа народа. На глазах у всех ширился и поднимался пруд, Ирень прыгала в каком-то безумном веселье. Ей открыли шлюзы, но и в них она не могла пройти, разлилась по берегам, размыла барьер и хлынула на заводской двор.
Там Ирень обняла и приласкала каждый камень, каждую забытую болванку и кусок руды. Журчливыми ручейками просочилась она в цехи, походила и о чем-то пошепталась с брошенными станками. Звонкими падунами упала Ирень в машинное отделение, к сердцу завода, но сердце было пусто и холодно, ей не удалось разбудить его.
Быстро расползался снег, уменьшались его белые поля, а на тех местах, где он лежал вчера, сегодня проростали острые шильца молодой травы, появлялись цветочки. Стаями прилетали скворцы, грачи, чинили прошлогодние гнезда, радостно каркали и насвистывали.
Затуманенными глазами глядел Степа на это буйство жизни, и у него затеплилась надежда, что встанет и завод, заработает, разбуженный трубным голосом весны.
Дни продолжали бежать, на пруд прилетели караваны лебедей, гусей и уток. Заиграл Якуня на рожке, и вышло, гремя кутасами, стадо, а завод остался пуст и нем. Никто даже не пришел в его осиротевшие цехи и ни разу не ударил молотом.
Завяли Степины надежды, а на заводском дворе разрасталась трава, появились первые листики маленьких березок и осин. Во многих местах кирпичные стены треснули, а железные крыши покрылись ржавчиной.
— Что ты, Степка, невесел? — спросила мать. — Скоро за работу браться, ветер-то сухой веет…
— По-Якуниному жизнь идет. Завод годов через пять рассыплется по кирпичику, и будут здесь поля да огороды.
— И нам надо поле заводить, одним огородом не проживешь.
— Придется.
Теплые весенние ветры просушили землю, в Дуванском вышли на огороды и на поля. Настоящих полей ни у кого не было, лежали поблизости выруба да пали[13], их-то и приходилось подымать под пахоту. Сначала выкорчевывать пни, убирать хворост, камни, потом пахать и сеять.
Петр Милехин писал нерадостные письма и собирался прийти домой. Тогда Степа выбросил думы о заводе и решительно взялся за пилу и топор. С рассветом его будила мать, поила чаем, и они вместе отправлялись на свою деляну. Степа нес топоры и пилу, мать — узел хлеба и картошки на день. Деляна была среди гор, близ Ирени. Река каждый год заливала ее, удобряла илом, и по долине росла густая сочная трава. Лес перевели на уголь и сожгли в домне, остались на деляне пни да валежник. Степа сбрасывал армячишко, шапку, топором перестукивал пни и отмечал, который нужно корчевать, а который корчевать не по силам.
— Оставим до будущего году, пусть погниет. — И парень делал на крепком пне отметину.
— Ну, мам… — Степа поднимал топор, широко замахивался, и трудовой день начинался. Летали, сверкая, топоры, щепки прыгали, как снежные хлопья, пила визжала, и пни один за другим вылезали со своих насиженных мест.
Приходил Якуня, говорил тихим голоском:
— Бог на помочь! — и улыбался безбородым лицом. — А не поработать ли мне?
— Поработай, дядя Якуня.
— Дай-ка топоришко!
— Возьми у мамки.
— Ты, Марья, иди на Ирень и согрей там чай, а я за тебя здесь полепартую топориком.
Мать уходила, разводила костер над резвой Иренью и в пламень ставила котелок. Легче было работать Степе с Якуней, чем с матерью. Знал старик, как подрубить пень, как подладить под него рычаг, и силенка у него была дюжая.
Пни вылетали легко и быстро.
— Дядя Якуня, а мы ведь деляну-то скоро очистим.
— И не одну очистим. Вот он, Степушка, настоящий-то, праведный труд в поте лица.
Степа не спорил, он и заводской труд считал праведным, а думал: «Пусть тешится Якуня. Начни спорить, он рассердится и бросит топор, а помощник куда хороший».
Степа даже поддакивал:
— Верно, дядя Якуня.
— И проживешь ты при этом труде сто лет, а на заводе до половины не дотянешь.
— Радости, дядя Якуня, мало.
— Здесь-то, в лесу, в горах? — удивлялся старик. — А полоса колосом зашумит — не радость? А хлеб свежий от своих трудов — не радость? А солнышко, ветерок, вода ключевая, и сам себе хозяин, голова — неужели не радость?!
— Поговорить не с кем.
— Со мной, с мамкой говори, потом жена будет. Да и говорить не надо, молчать тоже хорошо. Отец-то скитается где-то, холодает, голодает, может, а из-за чего? Упрямство: рабочий, на заводе хочу, не желаю в земле рыться. Не будь ты, парень, в отца!