В Нижнем прояснилось за что.
После короткого отдыха Тарасенков велел новобранцам привести себя «в лучший вид», а затем выстроил команду для смотра. Седовласый генерал обошел фронт, встал посредине. Из толпы к нему вышла барыня, ведя под руку того самого Иоську.
— Ваше благородие, этот мальчик пожелал креститься, — обратилась барыня к генералу.
— Это похвально, это богоугодно. Я сам буду ему крестным отцом.
Взяв малыша за руку, генерал обратился к фронту.
— Неволить креститься я вас не стану — это грех, но запомните: вернуться к своей вере вы уже не сможете, а человек без веры хуже пса. Вас же, господин подпоручик, благодарю за службу. Велю написать о повышении.
После Нижнего Тарасенков и вовсе стал лютовать: морил голодом, драл нещадно по поводу и без повода. А тут еще пошли дожди, потом грянули холода — чуть не на каждой стоянке кого-то хоронили.
Через пять месяцев изрядно поредевшая рота добралась до места назначения, в город Томск. Едва живых новобранцев разместили в огромной пустой комнате, которая после курных деревенских изб показалась им настоящими хоромами. Ребятишек-доходяг кормили обедом, ужином, поили чаем и даже давали по рюмке водки — «для подкрепления сил». Когда же новобранцы пришли в себя, Тарасенков приказал облачиться в полную форму, выстроиться.
Обходить фронт полковник не стал, окинул новобранцев строгим взглядом, скомандовал кратко.
— Желающие креститься, два шага вперед!
Охотников набралось человек двадцать, их куда-то увели, остальных рассортировали по росту, определили в батальон кантонистов. Самых же маленьких отправили в деревни, расставили по квартирам и поручили надзору унтеров.
Аврумку поставили на квартиру к сотскому Василию, который дальше сеней «анафему» не пускал. Жена же его, Степанида, выбрасывая остатки хозяйской пищи в собачью плошку, пальцем подзывала Аврумку — «Ешь, дьявольское отродье». Пить разрешала только из корыта, в котором стирала белье.
Унтер Федор Иванович наезжал трижды в день, учил фронту. Учил тем же манером, что и взрослых солдат, за исключением того, что шомпола заменял розгами. А еще, несмотря на трескучий мороз, гонял Аврумку с разными поручениями за пятнадцать-двадцать верст, а то и на другой берег Иртыша. Но более всего любил Федор Иванович обращать «нехристя» в истинную веру. Подвыпьет, бывало, велит встать во фронт и начинает:
— Желаешь креститься?
— Позвольте, ваше благородие, в своей вере остаться.
Сильный щелчок немедленно обрушивался на лоб.
— Пойми же ты, жидовская морда, что я говорю; крестишься — унтером станешь.
— Помилуйте…
Следующий щелчок был еще сильнее, от третьего темнело в глазах, а унтер Федор Иванович продолжал развлекаться.
А однажды выпало Аврумке быть вестовым при Тарасенкове. Вытянувшись в струнку, стоял он в дверях, ожидая поручения. Тарасенков, меж тем, беседовал с деревенским старостой, с коим вел выгодную дружбу.
— Што я тебя, барин, спрошу, правду ли байт народ, што жиды об ихнюю пасху пекут мацу не на воде, а на хрестьянской крови, ловят для того хрестянских робятишек, закалывают их, якобы телят, и эфтой ихней кровью растворяют мацу. Неушто правда?
— Само собой — правда. Ведь продал же Иуда Скариотский нашего Христа за тридцать сребреников. Чего и ждать от проклятых Богом его сородичей!
— Слышишь, жиденок, — обратился к Аврумке староста, — а ты што скажешь?
— Не знаю я много, но что про кровь их благородие говорить изволили — это… это неправда.
Тарасенков побагровел, с ревом «молчать!» бросился к вестовому и что было сил ударил его по уху. Аврумка упал, дважды перевернулся, ударился бедром о ларь, головой — об угол стола. Кровь разом хлынула из ушей, изо рта и из носа.
«Убирайся, пархатый, чтобы глаза мои тебя не видели», — доносились сквозь шум в ушах проклятия Тарасенкова.
Аврумке делалось все лучше и лучше, тепло расползалось по телу, он уже видел лицо мамы: она склонилась над ним, улыбается ему, гладит его по щекам. Вдруг нежные движения сменились шлепками. Почему ты бьешь меня? — хотел спросить Аврумка, но сил хватило только на то, чтобы открыть глаза. Лицо матери было где-то далеко, в тумане, он несколько раз моргнул, лицо стало приближаться. Вот он уже различает ее глаза, ее нос. Но разве это мама?
— Вое ис мит дир, иделе, вое ис гишен, вер хот дир балейдикт?[79]