Да, «дивен Бог во Святых Своих», — и страшен.
Двое будущих святых, Августин и Моника, выгнали из дому ни в чем не повинную женщину, как добрый человек и собаки не выгонит. «Если это грех (еще бы не грех!), то и его, вместе со всеми остальными, очистил огонь Благодати», — решает один из мирских апологетов Августина.[186] Но вопрос вовсе не в том, «очищен» ли грех огнем Благодати, а в том, как очищен. Не извне, насильственно, совершается в людях «очищение» Благодатью, а изнутри, свободно, и надо для этого человеку увидеть свой грех и покаяться. Но Августин и Моника греха своего не видят и не каются вовсе. «В пятницу ли поститься или в субботу?» — смущается совесть Моники, а в этом деле невозмутимо спокойна. — Веря, что одна «Мировая Душа» — во всем живом, Августин-манихей умиляется почти до слез, видя, как «млечными слезами плачет смоковница, когда с нее срывают плоды», а к слезам матери сына своего равнодушен, или кажется таким (но ведь и это страшно). Помнит сердце свое, «истекавшее кровью», а об ее сердце забыл. «Мухи не принес бы я в жертву, если бы за то обещали мне и венец чистого золота», а женой и сыном жертвует.[187]
«Значит ли это, что такое сокровище (святость Августина) куплено слишком дорогою ценою?» — спрашивает другой апологет. Глупый и нечестивый вопрос! Капища Ваалу строились на костях человеческих, но не Церковь Божия. Да и святость Августина куплена ценою вовсе не таких жертв.[188]
Судят ли грешные святых? Нет, не судят. Но Бог может судить святых своих и через грешных. Невидимое святым в V веке — в XX — может быть видимо грешным; так же невидимое святым сейчас, может быть, грешные увидят в будущих веках.
Кажется, во дни Гомера глаз человеческий не отличал зеленого цвета от голубого (слово glaukos, одно для обоих цветов), а в наши дни уже отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле что-то изменилось — пошло вперед; так же точно изменилось, может быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе, за полторы тысячи лет христианства, от Августина до нас, и по тому, как изменилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух.
«Жизнью века сего я уже начинал тяготиться; уже не так, как прежде, томился жаждой богатства и почестей… Но похоть к женщине все еще крепко держала меня». — «„Даруй мне, Господи, целомудрие, — только не сейчас!“— молился я, боясь быть услышанным слишком скоро».[189]
Надо отдать ему справедливость, — он себя не щадит: в маленьких, грешных, «задних мыслях» (сколько их может быть и у святых!) иногда труднее признаться, чем в больших, уже совершенных грехах.
«Старые любовницы мои, Пустяки пустяков, Суеты сует, nugae nugarum et vanitates vanitatum, все еще крепко держали меня за одежду плоти моей и шептали мне на ухо: „Как же ты покинешь нас, и мы уже не будем с тобой, во веки веков, и тебе уже, с этой минуты, нельзя будет делать того-то и того-то?“ И что они напоминали мне в этом: „того-то и того-то“, — какие мерзости. Боже мой, какие стыды… да избавит от них раба Твоего милосердие Твое!»[190]
Да, он себя не щадит. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь». Это еще не христианское смирение, но, может быть, в деле спасения, это иногда нужнее смирения. Этим простым, человеческим: «Я себе не нравлюсь», — Августин и спасется.
«Чего они только ни напоминали мне, Боже мой!.. Но я уже слушал их меньше, чем вполуха; громко, лицом к лицу, они уже не смели говорить со мной, а только за спиной моей тихонько ворчали, как бы украдкой молили меня, уходящего, в последний раз оглянуться на них… Но я уже весь горел от стыда, что все еще слушаю шепот тех Пустяков и все еще колеблюсь».[191]
«Две были борющихся воли во мне („две Души“, „два Двойника“): старая плотская воля и новая, духовная. И душу мою раздирали они, борясь. Вот когда понял я, по собственному опыту, experimento, что значит: „плоть против духа, и дух против плоти“. Я был еще в обоих, но уже больше в том, что любил, чем в том, что ненавидел, и даже в этом втором был уже не я, потому что я это больше терпел, чем делал».[192]
«Я — в обоих, я — в Двух», ego in utroque, — кажется, нельзя найти точнее формулы, сделать точнее опыта, для «Двух Душ», Гёте-Фауста — Манеса, Двух Душ всего человечества.
… «И был я, как во сне… хотел проснуться, и не мог… Ты, Боже, говорил мне: „Проснись!“ — но я отвечал Тебе: „Вот-вот, сейчас; минутку, только минутку, еще погоди“».[193]
Да, св. Тереза Испанская права: каждого человека и всего человечества душа может сказать о св. Августине: «Узнаю себя в нем!»
И вот вдруг опять, в самую нужную минуту, самая нужная книга — «Эннеады» Плотина, в латинском переводе (греческому языку так и не научился) того самого Викторина, чье изваяние на Римском форуме еще недавно казалось ему «величайшей, доступной сынам человеческим, славой».
«В книге этой прочел я… что Слово стало плотью; но еще прочел, что Слово стало Человеком и „обитало с нами“ и „приняло вид раба“… и „опустошило и смирило Себя даже до смерти“ и что имя Ему: „Иисус“. — „Свет я уже видел, но был еще далек от Света… потому что Христос был для меня только человеком, познавшим истину так, как не познавал ее никто из людей… но не был еще самою Истиной, persona veritatis“. — „Я еще не имел Господа моего, смиренный — Смиренного“. — „И, найдя жемчужину… все еще колебался я отдать за нее все, что имею“».
— «Не будучи безумным, я уже хотел быть мудрым… И если б не нашел пути ко Христу, то погиб бы со всей мудростью моей, потому что все еще не понимал, какая разница между тем, чтобы знать, где родная земля, и тем, чтобы в ней быть».[194]
Очень важно для него и для нас, что снова подходит он — возвращается ко Христу — не через христианство, а через язычество. «Ты язычников призвал в наследие Твое, Господи; пришел и я к Тебе от язычников, обращая мысли мои к золоту, которое повелел Ты некогда Израилю унести из Египта, потому что оно везде — Твое».[195]
Может быть, он и сам еще не знает, зачем нужно ему было прийти ко Христу «от язычников»; но мы теперь уже знаем зачем: чтобы сделаться вторым, после Павла, «Апостолом язычников» — нашим, по преимуществу, потому что и наш путь тот же, как его: все мы, в лучшем случае, — такие же, как он, бывшие христиане — настоящие язычники, — возвращающиеся ко Христу «отступники»; так же и мы могли бы сказать о нашем «золоте из Египта» — лучшем из всего, что мы называем «культурой»: «оно везде — Твое».
Десять лет не открывал он Писания, но в эти дни снова открыл и «принялся читать с жадностью, особенно Павла… радуясь и ужасаясь вместе». — «Путь Твой, Господи, мне был уже радостен, но тесноты его я еще ужасался».[196]
«В эти же дни Ты внушил мне пойти к верному рабу Твоему, Симплициану, духовному отцу Амвросия; он же его и крестил. Симплициан был очень стар и, как мне казалось… проведя столько лет в служении Господу, достаточно опытен, чтобы наставить и меня на путь Господен».[197] — «Итак, придя к нему, я поведал ему все мои блуждания по извилистым путям, circuitus erroris mei».
Ангелу своему подобен, чье имя Simplicianus, значит «Простой», Симплициан был очень прост умом. Хуже, казалось, нельзя было сделать выбора, чтобы распутать клубок Августиновых сложностей, извилистых путей лабиринта, но вот, оказалось, — лучше нельзя. Вместо того чтобы клубок распутывать, Симплициан только рассказал ему простейший «случай» с тем самым Викторином, что вот уже двадцать лет все мелькал да мелькал перед Августином, делая ему какие-то знаки, точно звал его куда-то или на что-то указывал. Куда и на что, понял Августин только теперь, когда Симплициан, узнав, что он читал «Эннеады», в переводе Викторина, рассказал ему о чудесном обращении ко Христу этого «врага Господня», закоренелого язычника.
188
Bertrand. 28. — «La conversion etait au prix de ce dechirement. Etait-ce I'acheter trop cher?» так же глупо и нечестиво все дальнейшее оправдание обоих святых (loc. cit. 28–31).