Выбрать главу

Шум. Мы с Борисом Гурвичем не только возражаем против принятия этой работы, но и требуем исключения Капитановой из нашей группы как антисоветского элемента. Филонов возражает и говорит, что, раз Капитанова признает принципы «аналитического искусства», она такой же революционер в искусстве, как он сам и как каждый из нас. «Стало быть» (его любимое слово), мы не можем ее исключить. Завязывается на два дня длинный спор.

В пылу спора я заявляю о том, о чем уже давно думал, что то, что мы делаем, — формализм, непонятный и чуждый зрителю. Мы не участвуем своим искусством в общенародном деле, а называем себя почему-то революционерами.

Не помню, совсем не помню, что Филонов мне ответил, — я очень волновался, — но дословно помню, что я ему на это сказал: «Если так, Павел Николаевич, то нам с вами не по пути…», — повернулся и вышел из комнаты. Кое-кто вышел со мной, кое-кто остался. Так кончился «Коллектив мастеров аналитического искусства» в том виде, в каком я его знал.

Однажды ночью, войдя в трамвай, я столкнулся с Филоновым лицом к лицу.

— Здравствуйте, Павел Николаевич!

— Я с вами не буду разговаривать, товарищ Кибрик… (так он нас всех называл — товарищ такой-то, но без имени)[622].

Больше Филонова я никогда не встречал. Мне кажется, что позже, в 30-е годы, творчество Филонова стало принимать маниакальный характер. Я сужу по тем его работам, которые воспроизведены в монографии Филонова, изданной в Праге[623]. В них появляется мертвенность, какая-то засоренность абстрактной формой. Мне говорили, что даже свои ранние прекрасные реалистические рисунки он сплошь проработал абстракцией; если так, то мне ужасно их жалко.

Как я слышал, он, годами жестоко недоедавший и подорвавший этим свое здоровье, умер одним из первых во время блокады Ленинграда.

Не знаю, какова судьба творческого наследия Филонова. Мои сведения об этом настолько малодостоверны, что я о них не упоминаю.

Вот и все. Началась новая полоса в моей жизни. Товарищи, ушедшие вместе со мной от Филонова, не составили новой группы.

Но я чувствую потребность воздать Павлу Николаевичу то, что он заслуживает. Чем больше я думаю о Филонове, тем отчетливее встает передо мной трагическое заблуждение этого необыкновенного человека. Оно заключалось в том, что удивительный, неповторимый склад его личности привел его к созданию «аналитического искусства», которое было в его творческой практике естественным следствием его глубокого чувства, его содержания.

Технические приемы, которые Филонов выработал, действительно, легко было передать любому послушному ученику, и, действительно, применение этих приемов неизбежно создавало произведения, очень похожие на творчество самого Филонова. Это производило впечатление того, что «аналитическое искусство» — школа, овладеть которой может каждый, даже самый бездарный человек[624]. Это же позволило Филонову поверить в то, что он открыл, как он говорил «пролетаризацию искусства», — оно якобы перестает быть уделом только избранных талантов, а становится доступным для всех. Но это была иллюзия. Филонов как будто бы делал то же, что и мы. И это позволяло ему утверждать, что, приняв «принцип сделанности», неофит тут же становится мастером, равноценным ему самому.

На самом деле этого не только не было, но и не могло быть, ибо то, что у Филонова было органическим, естественными свободно лилось из-под его кисти или карандаша, было насильственным, искусственным, нарочитым и чаще всего уродливым в практике его последователей, в том числе и моей. В лучшем случае это могло существовать короткое время, на которое у ученика хватало запаса изобретательности, однако, источником вдохновения оставался все тот же пример мастера. Это искусство не могло развиваться в чужих, нефилоновских руках.

Как-то в 50-х годах я увидел в запаснике Русского музея в Ленинграде небольшую вещь Филонова — «Цветы мирового расцвета»[625], мне ранее неизвестную. Она меня поразила и врезалась в память. Это абстракция, состоящая из вертикальных волнистых, предельно напряженных форм, объединенных единым колоритом. В этой работе заключено неподдельное, волнующее чувство.

Никто другой, кроме Филонова, это создать не мог.

Филонов действительно был «исследователем и изобретателем», и для его оценки необходим серьезный и глубокий анализ, тем более что во всем мировом искусстве нет ничего подобного Филонову. Могу это утверждать, так как я видел все самое яркое, что есть в мировом искусстве.

вернуться

622

В дневнике (запись от 19 ноября 1934 года) П. Н. Филонов воссоздает встречу с бывшим учеником, состоявшуюся, как следует из текста, не в трамвае, а в горкоме ЛОССХа: «…В это время из гардеробной в переднюю проходил Кибрик. Я отвернулся. Проходя мимо, он своим обычным звонким, приятным голосом сказал: „Здравствуйте, Павел Николаевич!“ Я, не оборачиваясь, ответил тихо: „Здороваться — не будем“». См.: Филонов П. Н. Дневники. С. 275.

Г. А. Щетинин, посещавший Филонова в 1940 году, в мемуарах описал его реакцию на упоминание имени бывшего члена коллектива МАИ: «Помню, как кто-то сказал плохое о Кибрике. Кибрик в течение долгого времени был верным учеником Филонова, а потом резко и, как говорят, не совсем красиво порвал со „школой“. Думаю, для Филонова уход Кибрика был серьезной раной. Однако в ответ на выпад о Кибрике Филонов ответил резко: „Это его дело“, и прекратил разговор на эту тему». См.: Щетинин Г. А. Павел Николаевич Филонов (Из воспоминаний) //Журнал наблюдений: Альманах. М., 2004. С. 82.

вернуться

623

Křiž Jan. Pavel Nikolaevič Filonov. Praha. 1968.

вернуться

624

Филонов П. Н. «Декларация „Мирового расцвета“» // «Жизнь искусства», 1923, № 20, 22 мая. С. 16–18.

вернуться

625

П. Н. Филонов. «Цветы мирового расцвета». 1915. Холст, масло. 154 × 117. ГРМ.