Не было в футуристическом спектакле ничего нового и в манере изображения, то есть в том, как футуристический поэт представлял, и в том, как научил представлять тех студентов и девушек, которых набрал себе в актеры. Кто-то из этих студентов напечатал в газете о том, что будто бы футуристический поэт над ним издевался, его обучая так представлять. Это было несправедливо. <…> Искусственная читка с расстояниями между словами, о которой писал протестующий студент, не ведая того, что искусственная читка представляет собою вершины ново-театрального актерского искусства, была в несколько дней в совершенстве усвоена учениками поэта футуристского<…>
Футуристическое представление было очень непонятно, но не оттого, что со сцены звучали фразы, смысл которых был темен, и на сцене делались непонятные вещи. А оттого, что чувства, подложенные автором под непонятные фразы, были фальшивые (то есть он не чувствовал того, что писал), и оттого, что те непонятные вещи, которые совершались на сцене, были придуманы. Потому что если можно понимать представление на незнакомом языке, то почему невозможно его понимать на условном языке людей, себя назвавших футуристами? На сцене смысл слов покрывается звуком слов, вложенными в него чувствами. Что же до непонятных вещей, которые совершаются на сцене, то если поэт верит в эти вещи, то он заставит поверить в них зрителей.
Язык людей, назвавших себя футуристами, пытается приблизиться к языку дикарей: футуристический поэт в прологе сказал, что будет говорить «на языке мычания», — остается же он в большей части варварски испорченным нашим языком. Людям, назвавшим себя футуристами, не приходит в голову, что человек говорит так, как он чувствует, и надо чувствовать подобно великолепному животному, чтобы заговорить на языке мычания. Новые же варвары чувствуют, как подьячие. А потому, совсем они не варвары, а просто прежние «велосипедисты» ныне стали угрожать культуре разрушением и делать красоту.
Футуристское представление состояло из пролога, двух коротких картин и эпилога. В прологе на неглубокой сцене «в сукнах» было поставлено небольшое квадратное панно (или экран), расписанное ярко разными вещами: корабликами, домиками, деревянными коньками, — будто кто набросал кучу игрушек, а дети их зарисовали[857]. Смотреть на это не было неприятно: это было очень бодро, тепло по краскам, весело — и напоминало святки. Впереди перед рампою была поставлена лесенка, задрапированная коричневым коленкором.
На сцене было полутемно, и скоро слева показался похоронный факельщик в белой ливрее и в белом цилиндре, с фонарем в руках. Крадучись, очень смешными движениями, он пробирался по задней стене, освещая фонарем и будто рассматривая экран с игрушками. Публика стала смеяться — и в самом деле это было смешно: похоронный факельщик — смешной человек, хотя и участвует в страшном обряде. За факельщиком из-за сукна появилась и стала продвигаться через сцену, прихрамывая, фигура человека, несущего перед собою картон, изображающий «человека без глаза и ноги». Когда фигура скрылась за левым сукном, то из-за правого выступила фигура «человека без уха». Потом фигура «человека без головы», потом «фигура старика с черными кошками»: он волочил за собою на веревке мешок и часто делал в воздухе свободною рукою такое движение, будто что-то поглаживает. Этот парад должен был, может быть, изображать восстание в ночи чудовищ, идущих к поэту бунтовать против мира и жизни (а может быть против города), их искалечивших.