С того момента, когда (25 октября) я увидел Купцова мертвым, не было ни одного дня, чтобы я [не] вспоминал Купцова. Иногда я думаю с горем о нем и несколько раз в день. Часто, думая о нем, я вспоминаю, как по „Степану Разину“ Чапыгина[295]Стенька терял одного за другим товарищей. Или как тяжело было партии и Сталину потерять Кирова. Таким был Купцов. Его не вырвешь из сердца, из памяти, знаю, никогда»[296].
Несколько раз брат отказывался от пенсии, так как пенсию ему хотели дать по бедности или по инвалидности. О пенсии хлопотали многие писатели, в том числе А. Толстой, других не помню. А так как на таких основаниях он не мог согласиться получать пенсию, то свою исследовательскую работу вел, живя, буквально, впроголодь. Временами покупая вместо кило черного хлеба полкило! А чай, черный хлеб и махорка (он курил трубку) были его основной пищей.
В дневнике брата я нашла такую запись от 12 июня 1932 года: «<…> Решил применить под масляные краски вместо кисти — перо… Никогда не рисую с увлечением, а с холодным расчетом».
5 сентября 1932 года. «Денег у меня совершенно нет, кроме 33 копеек на сберкнижке… Если бы не дочка и Петя, которые без всяких просьб с моей стороны одалживают мне на корм и комнату, — мне пришлось бы пойти чернорабочим на стройку Петроградского Дома культуры или Дома Ленинградского Совета, где требуются рабочие всех сортов. Сам же я не могу купить яблоко за 20 к. моей жене, не говоря уже о чем-то большем, но по моей неизмеримой любви к дочке я расписал ей шелковый шарф и просидел за этой работой полтора месяца (с 16 июля по 20 августа часов по 16 в день)»[297].
В мае 1936 года брат получил извещение о том, что ему надлежит поменять профсоюзную книжку.
При существующем положении дел ему очень не хотелось идти в Союз, но в повестке было сказано — в случае неявки он автоматически исключается из Союза. Посоветовавшись с женой, он решил, что лучше идти и быть исключенным из Союза, чем не ходить и дать возможность говорить по этому поводу, что кому вздумается. И все же он не пошел. Пропустил назначенный срок. Но пришла новая повестка и снова вопрос, что выгоднее в его положении. Решил идти. То, что потом он нам рассказывал, было действительно возмутительно.
Комната, в которой происходил обмен, была переполнена художниками, менявшими свои книжки. Вихров, ведавший этим, по словам брата, был полумальчик, полудевочка с честными глазами. Он сразу обратил внимание на заработок. Брат сказал, что в книжке указан весь его заработок. В[ихров] ответил, что на такой заработок нельзя жить. Брат сказал нам: «Я подумал, что нищий проживает больше, чем я». Вихров вертел книжку, вокруг плотно стояли художники, слушавшие этот разговор. Брат не сказал В[ихрову] — этому, по словам брата, упитанному полуребенку, — в каких условиях приходится жить и работать. Наконец В[ихров] сказал, что взять на учет не может. Брат спросил: «Что же, вы принимаете на учет по экономическим признакам?» И стал объяснять, что он художник-исследователь, а не практик, что искусство для него не средство добывать деньги, что за большим заработком он не гонится, довольствуется малым, отказывается от заказов, чтобы иметь больше времени для исследовательской работы. Если то, что он сказал, для В[ихрова] неубедительно, он может посмотреть его работы. В[ихров] слушал, не перебивая, перелистывая злополучную книжку, потом сказал: «Это болезненное явление, с которым надо бороться».
Мы слушали рассказ брата, не проронив ни слова, удивляясь его выдержке. Но потом он все-таки не сдержался и на слова В[ихрова]: «Что же мне с вами делать?» — посмотрел ему прямо в глаза (честные, как говорит брат) и сказал: «Владимир Ильич говорил: „Формально правильно, а по существу издевательство“ — вот и поступайте, исходя из этих слов, как найдете нужным».
Вихров, отвернувшись, сказал, что разберет это дело и на вопрос брата: «Как разберете?» — довольно грубо сказал: «Найду средство…» Брат ушел, не прощаясь, уверенный, что эту книжку, вдруг ставшую ему родной, он держал в руках последний раз.
295