Я прыгаю по снегу, проваливаюсь рыхло, по-колено, нюхаю полушубочек-обнову — радостно пахнет кислым, какими-то зверями… зимой пахнет! Наступаю[436] на путающуюся полу, падаю в снег[437], карабкаюсь. Ковыряю лопаточкой, лопаточка глубоко уходит, тупо стучит об землю, — значит, зима легла. В саду завалило смородину, крыжовник; торчат из снегу[438] черные[439] палки голых подсолнухов, пропали клумбы с сухими маками и астрами, низкие совсем стали зеленые скамейки, на круглом столе[440] под яблоней, где варили варенье летом и пили чай, — огромный снежный пирог — мороженое-безе, как будто… смешно даже! И[441] все завалило, завалило, только под яблонями еще синеет кругло. Снег вязко налипает, похрупывает туго и маслится, — надо ему окрепнуть. От ворот на крыльцо следочки, — кто-то уже прошел. Михаил-архангел все по снежку приходит… но он бесследный, ходит прямо по воздуху?… Из конторы, у ворот, выходит Василь-Василич, по-зимнему, в знакомой «коротышке» светлого суконца похожего на войлок,[442] попискивает по снегу сапогами[443]. Спрашивает, чего[444] имениннику подарю. Я не знаю… а он бо-гатую чайную чашку купил ему, выведено на ней толсто золотом — «На День ангела», день — и через ять!! А я-то подарю что?..
Стряпуха варит похлебку нищим. Их уже набралось к воротам, топчутся по снежку. Трифоныч отпирает лавку, глядит по улице, не едет ли наш Панкратыч, — хочет первым его поздравить. Говорит мне — «поднесу вот ландринчику и сахарного мармаладцу, любит с чайком пососать Панкратыч». Должен вот подъехать, ранняя-то уже отошла, по времю-то. Спрашиваю у Гришки, что он подарит. Говорит — «я ему сапоги начистил для аменин, как жар горят». Говорит — «шуба новая, хорьковая, к обедне надел — поехал… — не узнать Панкратыча: прямо — купец московский, хоть жениться».
Вон и банщики — крендель несут на большом подносе, трое несут, особенный крендель, «филипповский», «по заказу», — в месяц ему не съесть. Ну, все с подарками, а я-то что же? Спросить у Антипушки, а он — что? Антипушка тоже чашку, с золотцем у пригубья, колечко такое, золотое, — семь гривен дал. Я хожу по снежку, не знаю, что подарить Панкратычу. «Священная история» Анохова ободрана, такую дарить нельзя. Марьюшка тоже приготовила — испекла большую кулебяку с рисом и яичками — одна половинка, а другая — с ливером даже! — и еще пирог с изюмом, сахарный, с посыпкой, в окошечках решетчатых, потрудилась. А я ничего… Я бегу в дом, к папашеньке. Он считает на счетах в кабинете. Говорит: «не мешай… сам придумай». Ничего не придумаешь, как на грех… — старенькую копилку разве..? или — троицкий сундучок? — только без ключика он, и Горкин его уж знает… даже сам мне и подарил, к Троице ходил. Папашенька говорит: «хорош, гусь… он всегда горой за тебя, а ты и ко Дню ангела не озаботился… хо-рош, нечего сказать…» Мне даже тошно делается, и стыдно… и страшно даже: ведь такой день, порадовать надо ангела… Михаил-архангел — всем ангелам ангел, Горкин вчера сказал. Все станут приносить, а он посмотрит — я-то чего несу..? Сейчас подъедет… Я взбираюсь на тугой кожаный диван, высокий, скользкий[445], — едва удержишься, забиваюсь в угол его и начинаю плакать, так сердце и разрывается. Отец двигает креслом, морщится, выдвигает ящик. — «Так ничего и не придумаешь?» Спрашивает ласково. Я молчу, не могу выговорить от слез. Он достает… новенький кожаный кошелек! — «Вот… сам хотел ему подарить, старый у него совсем плохой, от дедушки еще. Ну, Бог с тобой, вместе ему подарим… Ты — кошелек, а я — в кошелек». Он кладет немного серебреца, все новенькие монетки, раскладывает за щечки, а в середку кладет белую бумажку — «четвертную», написано на ней — «25 рублей серебром». Средний кармашек сделан из красного сафьяна. — «Так и скажешь: „это от нас с папашей“». У меня перехватывает горло, хочу поблагодарить, и плачу — не помню себя от радости.
Где вы, спутники детских лет? Сколько любви я видел и в нашем старом, милом, простом дворе с покривившимися сараями! сколько корявых рук нежно меня ласкали, вытирали слезинки жестким, мозолистым пальцем!.. Ангелы охраняли вас, неотрывно ходили за вами, с вами… Пропали ангелы..?