Выбрать главу

Повесть Тургенева заставляет поставить вопрос о связи либертинажа и романтизма более основательно. Конфликт отца и Зинаиды, представленный через призму споров “классицизма и романтизма”, обнаруживает достаточно неожиданные генеалогии у скучающих соблазнителей, “стоящих выше любви” — расхожих литературных персонажей первой половины 19 века.

Хотя техника соблазнения, которой пользуется отец, дана нам со значительной дистанции, можно всё-таки заметить, что человек он чрезвычайно холодный, что вовсе не бушующая страсть заставляет его “кидаться” на новую жертву. В данных нам описаниях его общения с Зинаидой мы видим индивида жестокого, хладнокровного, тщательно соблюдающего дистанцию, силой одной воли господствующего над ситуацией. Для контраста нам дан в повести совсем другой тип мужского поведения в любви — гусар Беловзоров, другой тип литературного штампа “страсти” (в повести вообще ничего нет, кроме намеренных стилизаций под расхожие штампы) — беспрерывно переполненный эмоциями, непосредственный, сгорающий в ревности холерик. На фоне гусара холодность отца ещё более бросается в глаза.

Или вот рассказчик описывает свои собственные отношения с отцом: “…когда он хотел, он умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась — я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником… Потом он так же внезапно покидал меня — и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла… Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно” (с.30). Мы ещё вернёмся к тому, что рассказчик именует “припадками” отца — они имеют сугубо воспитательный характер, это — симуляция припадков, их фон — абсолютный холод и самоконтроль.

Центр поведенческого стереотипа здесь составляет зона невозмутимости, вокруг которой вращается, как вокруг всё втягивающей чёрной дыры, сонм соблазнённых существ: сын, жена, друзья и многочисленные (по всей видимости) любовницы. Но зачем, для чего нужно такого рода индивиду соблазнение? Для самоутверждения? Для удовлетворение воли к власти? Но тогда какое место эта воля к власти занимает в психологическом строении этого персонажа (если вообще можно говорить о его “психологическом строении”)? И как она соотносится с диаграммой сексуальности и с аппаратом складывания персонажной фигуративности?

Мне приходилось в другом месте писать о позитивных сторонах модели “лишнего человека”[4]: в характеристике фигур, подобных Отцу, Печорину или Нехлюдову, как “лишних людей” очень цепко схватывается неразместимость их в пространстве человеческого присутствия, в пространстве, где человек составляет центральное соединительное звено между глубиною вещей и поверхностью слов. “Лишним” этот “человек” является относительно той конфигурации пространства, в которой ему приходится удерживать своё присутствие. Его тождественность как человека, тавтология его самоудостоверения не находит в этой конфигурации достаточного основания для заключения сущего в круг присутствия.

Раньше мне казалось, что речь идёт о неизбежной, необходимой и невозможной имплантации позаимствованной у европейской культуры её фундаментальной структуры в среду, совершенно враждебную такого рода размерности, как “человек”. Через симуляцию в особой зоне успешности такой имплантации, как мне казалось, функционирует тот хрупкий аппарат редукции символического в знаковое, за счёт которого осуществляет своё приобщение к европейской культуре российский хаосмос.

Сегодня, однако, эти рассуждения я нахожу несколько упрощёнными. Подобный механизм, как я в дальнейшем для себя обнаружил, функционирует практически повсеместно и в самой т.н. “европейской культуре”. Речь может идти только о каких-то особых способах, какими совершается эта имплантация в российской ситуации, а не о радикальной уникальности ситуации “лишнего человека” в России. Саму тему “лишнего человека” русская критика заимствует у европейской — прежде всего французской — литературной критики. Видимо, само аксиоматическое присвоение некоторой топологической протяжённости агрессивного имени “европейской культуры” — неправомочно, есть один из рефлексов российского взгляда на вещи. “Европейская культура” — топологический аспект захвата сущего сознанием в круг присутствия, распространяющийся разным образом на разные местодействия сущего — одним образом на Россию, а другим, к примеру, на Францию.

Привлечение фигуры либертина позволяет увидеть ситуацию с большим углом охвата. Весьма специфический способ субъективации сущего сквозь пространство таблиц, сквозь калькуляции разума обнаруживает неожиданное зияние в круге присутствия.

Какова, собственно, цель творящих зло либертинов? Чего ищет Вальмонт? С сексуальной точки зрения он не очень доволен побеждёнными им женщинами и находит собственно сексуальное впечатление чрезвычайно монотонным. Не интересует его, строго говоря, и удовлетворение тщеславия или воли к власти (хотя это последнее он находит немного интересным): его жертвы — “слишком лёгкая добыча”. Можно предположить, что с этой точки зрения его вполне удовлетворила бы победа над маркизой Мертёй, однако “удовлетворение” это длилось бы мгновение, за которое страшно заглянуть — ибо где дальше искать удовлетворения ненасытной воли к власти, победив равного себе?

Лакло — романист, подобные вопросы — не его забота, но мне кажется, что своё удовольствие Вальмонт как раз черпает в бесконечном откладывании исполнения условий выигранного им у маркизы Мертёй пари — и это удовольствие хорошо понимающая суть и смысл либертинских игр маркиза ему даёт сполна — возможно, это и есть “либертинский гуманизм”. Так или иначе, не в самом постельном акте соблазнения, а в его откладывании черпает удовольствие и в мелких своих афёрах, и в глобальной “метаафёре” Вальмонт. В чувстве “предвкушения”. Так Сизиф, вероятно, находит удовольствие в качении своего камня.

Самое глубокое осмысление этого удовольствия от отложенного акта сотворения “зла”, от отложенного торжества над другими двуногими дал маркиз де Сад, главный либертинский философ. Сад подробно в разных своих книгах разъясняет отличие либертинажа от обычного заурядного преступления или акта страсти, мести, честолюбия или скупости. Для начинающей либертинки Жульетты смысл либертинажа — в сексуальном желании, удовлетворяемом посредством убийства. В ответ её учитель, нантский палач, преподаёт ей урок апатии как подлинного сокровенного смысла либертинского деяния. Акт либертинажа, убийство как результат изощрённого сексуального насилия, совершается не ради чего-то, совершенное преступление — беспричинно. Свою страсть либертин черпает именно в этой беспричинности, полном отсутствии конкретных страстей, могущих быть истолкованными как причина совершаемых им чудовищных с точки зрения морали деяний. Страсть к бесстрастию, к разрыву причинно-следственной цепи, делающей человека рабом своей природной организации — вот что вдохновляет либертина на его нелёгкий и весьма утомительный труд. [5]

Способная ученица, Жульетта чуть позже описывает методику совершения акта либертинажа одной своей будущей жертве как необходимо предваряемого 14-дневной фазой накопления энергии, во время которой необходимо аскетическое воздержание от сексуальных связей, мыслей о бывших или будущих наслаждениях, сменяемое постепенным рациональным накоплением в воображении сцен будущих актов либертинажа — вплоть до той точки, когда интенсивность энергии достигнет возможного максимума. Суть этой фазы, согласно Жульетте — добиться того, чтобы рука действовала по приказам головы, а не темперамента. Только в этой точке можно переходить к “практике” либертинажа.

“Сад требует: чтобы страсть стала энергией, необходимо, чтобы эта страсть была спрессована, чтобы она была опосредована необходимым моментом бесчувственности; только тогда страсть — максимально возможная”[6].

вернуться

4

См.: Логос, 1999, № 2 (12), с.26-30.

вернуться

5

Ср. у Бродского: “это хуже, чем детям сделанное бобо, потому что за этим не следует ничего”.

вернуться

6

M. Blanchot “ Lautreamont et Sade ”, UGE, 10x18, p.68.