По мысли русского богослова В.Н. Лосского, «когда мы говорим: «Бог есть Троица», мы выходим из ряда чисел, подлежащих счету».[13] Эпштейн же, как мы видим, упражняется в арифметике, где три действительно больше одного, но Троица вовсе не алгебраическая величина и в ней «1 = 3» и «3 = 1»,[14] при доминировании одного нет исключения других, так как пребывают они купно и нераздельно. Человеку, созданному по образу и подобию Божию, следует как раз и ориентироваться на совершенную Троичность Его — именно в ней находятся ключи к пониманию не только Божественного, но и тварного. Так мы сможем понять, что разделение, дуальность вовсе не есть следствие религиозного взгляда, а именно секулярного, общее свойство тварной природы вообще: «в реальности падшего мира люди стремятся существовать, взаимно исключая друг друга, самоутверждаясь, каждого противопоставляя другим, то есть, разделяя, дробя единство природы, присваивая каждый для себя часть природы, которую моя воля противопоставляет всему тому, что не есть «я».[15]
Эпштейн же использует операции не равенства, а разделения. Если «весь трагизм жизни происходит от столкновения конечного и бесконечного, временного и вечного, от несоответствия между человеком как духовным существом и человеком как природным существом, живущим в природном мире»,[16] то самым верным средством снятия этого трагизма будет разведение противоречий и нейтрализация неким третьим гибридом, смонтированным из лоскутков псевдореальности. Христианское же вероисповедание предлагает разрешение этой проблемы через тот же догмат о Троице, внешнюю форму которого подхватил Эпштейн. Антиномичность выводит на троичность: единосущие, но в трех лицах, так как Троица есть превосхождение диады, часто становится непонятным с точки зрения обыденной, арифметической логики.
Еще одно понятие из багажа христианской теологии, которое Эпштейн пытается применить к русской культуре, есть апофатическое, отрицательное богословие (следствие принципиальной невысказываемости Бога, иначе Он стал бы равен тварному, природному, а отсюда прямая дорога в пантеизм). Говоря о Боге, мы не утверждаем, что он есть то-то и то-то, а наоборот, что он не то и не то.
Апофатизм в русской культуре Эпштейн узрел в сознательном, нарочитом обнажении несоответствия мира человеческого миру Божественному, что отражается, например, в образе юродивого — сознательно играющего, спекулирующего на этом несоответствии, культивирующего эстетику омерзительного, смрадного (2,161). Иллюстрацию типа юродивого в русской литературе Эпштейн нашел у Гоголя, у которого юродство доходит до гротесковых размеров, превращаясь через смех в демоническое, а «недочеловеческое выдается за сверхчеловеческое» (2,163). Для русской культуры и, в частности, литературы характерно преобладание сферы отрицательного, негативного (гениальность гоголевских «Мертвых душ») и нигилизм в отношении положительных ценностей (второй том «Мертвых душ», базаровское отрицание культуры). Как следствие — появление фигур, насыщенных безысходным романтическим пессимизмом, таких как Печорин, либо построение собственного мира, который начинается с уничтожения, убийства старого, по примеру Раскольникова, либо полная апатия и попытка нахождения ценностного ориентира внутри себя, в своем прошлом — Обломов. И все это ряд, развертывающийся в геометрической прогрессии, жертв апофатики, которая перешла из сферы богословия в светскую, мирскую. Вот вам и наиболее показательная иллюстрация тезиса о необходимости устранения религиозного из сферы жизни, о том, что оно «дурному учит»!
Эпштейн видит влияние апофатики на традиции русского критического реализма в выработке острокритического взгляд да на мир. Он склонен сильно преувеличивать значение «критического» и все сводить к нему. Критика выступает в качестве некоего самодостаточного явления. Даже идеал — либо вообще не существует, не проявлен (бесконечные и бесперспективные поиски счастья героями Некрасова), либо предстает перед нами в критике (2, 162). Однако и в этом проявляется общая авторская индивидуальная манера Эпштейна выражающаяся в построении, вычислении параметров прокрустова ложа, которое, вероятно, и есть то срединное царство, о котором он мечтает. Еще со школьной скамьи мы знаем, что определение «критический» применительно к реализму не отражает всей полноты этого литературного направления. Ведь помимо критического взгляда на некоторые веч русская литература пропагандировала и утверждала идеал — христианскую систему ценностей, которая сейчас, при насущной необходимости «радикальной смены…», кажется ненужной, эфемерной, о ней вообще можно забыть, как о чем-то несущественном. Русская культура, по Эпштейну, боль смертельно больна. Практически нет никаких шансов на выздоровление. Единственное, чем она еще может быть полезна, — позволить апробировать на себе новые способы лечения: привить лекарство и попытаться описать реакцию пациента. Раковая опухоль, поразившая Россию, вжилась в нее, разбросала по ее телу метастазы, которые Эпштейн хирургическим путем предлагает удалить. Единственно, о чем он, вероятно, жалеет, так это о том, что все действия происходят не в анатомическом театре.
16
Бердяев Н.А. Царство Духа и царство Кесаря// Бердяев Н.А. Судьба России. Русская идея. М., 1997, с. 527.