Выбрать главу
[15] как ни один человек до него и ни один после. Его особенно боялись на премьерах. Своим воодушевлением — поскольку Пауль начинал проявлять его на пару секунд раньше, чем другие, — он заражал всех зрителей. И напротив, уже первые его свистки — потому что он этого хотел, потому что он именно на это и рассчитывал — означали провал даже самой грандиозной и дорогостоящей постановки. “Я могу обеспечить успех спектакля, если я этого хочу и если для этого имеются определенные основания, а такие основания имеются всегда, — говорил он, — и точно так же я могу обеспечить полный неуспех, если для этого имеются основания, а они имеются всегда: мне достаточно лишь первым крикнуть “браво” или первым засвистеть”. Жители Вены десятилетиями не замечали того, что своими оперными триумфами они в конечном счете были обязаны Паулю, и он же был виновником провалов в театре на Ринге — провалов, которые, ежели он того хотел, превосходили своей скандальностью все другие. Однако такие выступления Пауля “за” или “против” того или иного спектакля никак нельзя было назвать объективными, они обуславливались лишь его личными причудами, его неуравновешенностью, его безумием. Многие дирижеры из тех, кого он терпеть не мог, приезжая в Вену, попадались в эту ловушку: он их освистывал и поносил прямо-таки с пеной у рта. Только с Караяном,[16] которого он ненавидел, у него получился облом. Гениальный Караян был слишком велик, чтобы выходки Пауля могли его хоть как-то задеть. За Караяном я наблюдал десятилетиями, изучал его и считаю самым значительным дирижером нашего столетия, наряду с Шурихтом, которого я любил, Караяном же я с детства восхищался — и должен отметить, на основании собственного опыта; я всегда ценил его по крайней мере столь же высоко, как все музыканты, с которыми Караян когда-либо работал. Пауль ненавидел Караяна, проявляя это всеми доступными ему способами, и называл, из ненависти, превратившейся чуть ли не в привычку, не иначе как шарлатаном; я же видел в этом дирижере, исходя из собственных, копившихся десятилетиями наблюдений, влиятельнейшего музыкального деятеля, и чем более возрастала слава Караяна, тем лучше он становился, чего мой друг — как, впрочем, и вся остальная музыкальная общественность — не желал замечать. Я с детства следил за развитием и совершенствованием мастерства гениального Караяна, присутствовал почти на всех генеральных репетициях концертов и опер, которые он проводил в Зальцбурге и Вене. Первым концертом, который я услышал в своей жизни, дирижировал Караян, первой оперой, которую я слушал, — тоже Караян. И в результате, не могу этого не отметить, я с самого начала получил мощный импульс для моего музыкального развития. Слава Караяна с самого начала предопределила неизбежность яростных споров между мною и Паулем, и действительно, пока Пауль был жив, мы с ним постоянно спорили по поводу Караяна. Однако ни я своими доводами не мог убедить Пауля в караяновской гениальности, ни Пауль своими доводами — меня в том, что Караяна следует считать шарлатаном. Для Пауля — и это нисколько не нарушало его философского мировидения — опера оставалась, вплоть до его смерти, так сказать, безусловной вершиной мира, тогда как для меня она была лишь некоей страстью, очень рано во мне проснувшейся, но ко времени нашего с Паулем знакомства уже в значительной мере оттесненной на задний план, я и сейчас люблю ее как прежде, но от непосредственных контактов с ней уже много лет могу воздерживаться. Долгие годы, пока у него еще были деньги и время, Пауль путешествовал по всему земному шару, перемещаясь от одного оперного театра к другому, чтобы в конечном итоге вновь и вновь превозносить Венский оперный театр как наилучший из всех. “Мет — это ничто. Ковент-Гарден[17] — ничто. Ла Скала — ничто”. Все они были в его представлении “ничто” по сравнению с Венской оперой. “Но разумеется, — говорил он, — Венская опера тоже бывает по-настоящему хороша только раз в году”. Только раз в году — и тем не менее… Он мог себе это позволить — в ходе безумного трехгодичного путешествия посетить один за другим все так называемые оперные театры мирового класса. Тогда же он перезнакомился чуть ли не со всеми более или менее крупными, и великими, и действительно гениальными дирижерами, с певцами и певицами, которых они выпестовали и к которым благоволили. По сути, голова Пауля была оперной головой, а его жизнь, которая для него все в большей и большей мере, в последние же годы еще и с нарастающей скоростью, превращалась в кошмар, — оперой, великой, разумеется, оперой; и, соответственно, с трагической развязкой. В тот период, о котором идет речь, действие этой его оперы опять переместилось в “Штайнхоф” — в корпус “Людвиг”, один из самых запущенных во всем “Штайнхофе”, в чем мне вскоре предстояло убедиться. Господин барон, как все величали моего друга, тогда в очередной раз сменил белый фрак — который. насколько я знаю, он заказал у Книзе и в последние годы жизни (так сказать, за моей спиной) очень часто надевал по вечерам, преимущественно когда посещал так называемый “бар, Эдем’”, - на смирительную рубашку. Ужины в “Захере” или “Империале”, куда его время от времени все еще приглашали по-прежнему многочисленные состоятельные, а то и чрезвычайно богатые, аристократические и не аристократические друзья, — на жестяную миску и мраморный столик в корпусе “Людвиг”; элегантные английские носки и туфли от “Мальи”, или “Росселли”, или “Янко” — на предписанные в корпусе “Людвиг” грубошерстные белые гольфы и нелепые войлочные шлепанцы. И к тому времени он уже прошел курс лечения электрошоком, о чем потом, когда его отпустили из “Штайнхофа”, рассказывал мне с едкой иронией, не упуская ни одной жестокой, и подлой, и низкой, и бесчеловечной детали. В “Штайнхоф” Пауля обычно “сдавали” тогда, когда его близкие уже не чувствовали себя в безопасности рядом с ним: когда, например, он ни с того ни с сего начинал угрожать всем вокруг убийством и предрекал смерть от огнестрельной раны или удушения даже собственным братьям; отпускали же Пауля из лечебницы лишь после того, как врачи в своем самодовольном безумии полностью изничтожали его, истребляли в нем все желания и порывы — так что он едва мог поднять голову, не говоря уж о том, чтобы пытаться чего-то требовать или протестовать. И после выписки он, как правило, сразу отправлялся в окрестности Траунзе, где его семья еще и сегодня владеет многообразными разбросанными среди лесов, у разных замечательных озерных бухточек, и в маленьких долинах, и на холмах, и на вершинах гор виллами, и крестьянскими усадьбами, и так называемыми “охотничьими домиками”, в которых Витгенштейны стараются проводить короткое время отдыха, с трудом выкраиваемое в суете довольно неприятных дел, связанных с их богатством. Но в тот момент, о котором я рассказываю, резиденцией Пауля был павильон “Людвиг”. И я вдруг засомневался, разумно ли — с моей стороны, то есть из корпуса “Герман”, - устанавливать связь с корпусом “Людвиг”, не принесет ли это нам обоим скорее вред, чем пользу. Потому что кто знает, в каком состоянии на самом деле находится сейчас Пауль — возможно, в таком, которое окажется губительным для меня, и тогда лучше, чтобы я вообще не подавал о себе преждевременных вестей, чтобы я не устанавливал никакой связи между корпусом “Герман” и корпусом “Людвиг”. А с другой стороны, подумал я, мое появление в корпусе “Людвиг”, к тому же еще и неожиданное, может губительно повлиять на Пауля. Я действительно вдруг испугался нашей возможной встречи и подумал: пусть наша общая приятельница Ирина решит, стоит устанавливать контакт между корпусом “Герман” и корпусом “Людвиг” или нет. Но и от этой мысли я тотчас отказался, так как не хотел, чтобы у нашей приятельницы возникли какие-то затруднения, если она — как всегда любезно — согласится принять решение за нас. Пока что у меня все равно нет сил, чтобы добраться до корпуса “Людвиг”, подумал я — и вообще отказался от мысли посетить корпус “Людвиг”, ибо эта мысль внезапно показалась мне слишком абсурдной. В конце концов, легко допустить, что сам Пауль однажды, совершенно неожиданно, заявится
вернуться

15

Театр на Ринге — Венская государственная опера. Ринг, или Рингштрассе, — кольцевая улица, опоясывающая Старый город, центральную часть Вены.

вернуться

16

Герберт фон Караян (1908–1989) — крупнейший австрийский симфонический и оперный дирижер. В 1955 г. был назначен пожизненно руководителем Берлинского филармонического оркестра. Был дирижером Венской государственной оперы. Венского симфонического оркестра. Зальцбургских фестивалей, Лондонского филармонического оркестра.

вернуться

17

Мет — Метрополитен-опера, ведущий и единственный в США постоянный оперный театр (Нью-Йорк); Ковент-Гарден — оперный театр в Лондоне, один из лучших оперных театров в Европе.