Военное поколение, надеявшееся, что с войны вернется в другую, свободную страну, застало здесь огромный концлагерь. Горькие слова о том, что военное поколение оказалось лишним, «ненужным», подтверждала жизнь. В стране стало трудно дышать тюремным воздухом.
Это были тяжелые дни и для Бориса Слуцкого: он вел жизнь бездомного скитальца по чужим углам, его не печатали, отлучили от работы на радио. Не случайно Слуцкий назвал осень 1952 года «глухим углом времени — моего личного и исторического». Он ощущал надвигавшиеся времена более трагичными, чем война. «До первого сообщения о врачах-убийцах, — писал Слуцкий, — оставалось месяца два, но дело явно шло — не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение — близкой перемены судьбы — было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной. Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет — скоро и неминуемо. Надежд не было, и не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. Предполагалось, что будущего у меня и людей моего круга не будет никакого»[270].
О трагизме «угла времени» и отношении к нему Слуцкого свидетельствуют воспоминания Натальи Петровой, с которой он многие годы доверительно говорил. «Помню, во время борьбы с космополитизмом… я попробовала жить, как будто это меня не касается. При встрече он быстро уловил… это мое “облегченное состояние” и безжалостно заставил меня признаться себе, что я боюсь, трушу, “а дело заваривается подлое, страшное, и вы не смеете этого не понимать”. Я уставала от необходимости держаться, мне очень хотелось закрыть глаза и не заметить падения. Много позднее он сказал, что тогда уберег меня от большой беды»[271]. Свое отношение к событиям того времени поэт выразил в стихотворении «В январе»:
Но в этом месте стихотворение прерывается оптимистичными строками:
Нужно ли расшифровывать, что в данном случае вкладывал Слуцкий в понятие «судьба — толковая летчица»?
Отпал страх быть увезенным на «тачке». Но оставался антисемитизм, оставались «молчаливая злоба» и требование «оправдания» перед неведомым «судом». Боль, накопившаяся за время войны, и послевоенный антисемитизм вызвали острый творческий ответ: два десятилетия потом возникали под пером Слуцкого стихи, вызванные мучительной еврейской темой.
Стихов этих немного. Они не о противоречии между иудаизмом и христианством, не о межконфессиональных спорах. Тема этих стихов — мрачный советский антисемитизм и правда о советских евреях как равноправных полезных членах общества, патриотах России. Если справедливо утверждение, что поэзия Слуцкого лирична, то в этих стихах это особенно заметно. («Не без свойственной Слуцкому самоиронии представляется он… читателям: “Фактовик, натуралист, эмпирик, // А не беспардонный лирик…” Но ирония корректирует здесь скорее форму выражения, чем суть сказанного. Потому что Слуцкий по природе дарования, конечно, лирик, в самом точном определении этого понятия… никогда не сворачивавший с этой территории в другие, даже близко расположенные литературные местности»[272]). Здесь он постоянно говорит о себе. В «Родословной»:
271
272