В 1952 году Слуцкому «уходить» было некуда. Он это прекрасно понимал и записал в мемуарном очерке о том времени: «Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и у людей моего круга не будет никакого». В стихах про «Случай» надежда просвечивает — жуткая надежда на бегство, уход, пусть и в тартарары, но… уход.
У Слуцкого осталось немало друзей в правоохранительных органах — хоть он и не сдал экзамен на юриста, но в Московском юридическом институте учился так же исправно, как и в Литературном. После XX съезда ему показали донос на него же, начинающийся словами: «Широко известен в узких кругах…» Вполне могли намекнуть в конце шестидесятых, что жизни парню, пишущему стихи и уже отсидевшему (не до конца) срок за тунеядство, здесь не будет. Ему лучше уйти, бежать, постричься в монахи, эмигрировать. Да Слуцкий и сам мог понять, что «случай» Бродского вовсе не случай, а спланированная политика.
Всего три слова (но зато каких!) свидетельствуют: стихотворение обращено к поэту, и к поэту очень большому. Снова перетолкованная, измененная, хрестоматийная цитата, на которые Слуцкий был мастер: «Ко мне не зарастет народная тропа…»
Сопоставляя Слуцкого и Бродского, хотелось бы ввести в этот парный портрет и Сергея Довлатова. «Парность» имен Бродского и Довлатова прочно вошла в сознание читателей и критиков. Сопоставление же поэта Слуцкого и прозаика Сергея Довлатова не должно удивлять читателя: оно оправдывается и сходством судьбы, и, особенно, пересечениями поэтики этих двух ставших очень известными писателей середины XX века.
Отсутствие будущего, почвы под ногами, надежда не на почву, не на кровь и почву, а на небо, на дух и небо — характернейшие черты поэзии и поэтики Слуцкого.
Сороковые годы, когда Слуцкий сформировался как поэт и написал если не лучшие, то по крайней мере характернейшие свои произведения, были для него в житейском, социальном плане периодом «никтойства»-«нигдейства»-«люмпен-интеллигентства».
Такой же период житейской неустроенности и непечатанья переживал в начале пути и Довлатов.
Для Слуцкого период этот кончился победным входом в советскую литературу, но он был для него драматичным. Именно в те годы сформировался антиэстетизм поэзии Слуцкого, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, стремление опоэтизировать окружавший его антипоэтический быт.
Но это же и характернейшие черты поэтики и этики Довлатова. «Вместо твердой почвы под ногами, которую ощущают все люди, он чувствовал, что стоит над пропастью, что опереться не на что, что если отдаться “естественному” тяготению к центру, то провалишься в бездонную глубину»[330]. Об этом написаны лучшие серьезные вещи Слуцкого и лучшие смешные вещи Довлатова.
Обоим довелось увидеть мир советского правосудия — если можно так выразиться, по другую сторону баррикад. Слуцкий несколько месяцев проработал военным следователем, Довлатов служил в конвойных войсках. Довлатовская «Зона» соотносима с «военно-следовательскими» стихами Слуцкого:
Сравните с довлатовским: «Легко не красть. Тем более — не убивать. Куда труднее — не судить. Подумаешь — не суди! А между тем “не суди” — это целая философия»[331].
Социологическая, житейская близость провоцирует близость эстетическую, творческую. Антиэстетизм, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, свойственны и Слуцкому, и Довлатову: оба старались опоэтизировать окружавший их антипоэтический быт.
330
331