Выбрать главу

Почему он так поступил? Он не знал, что стало с тем молодым офицером, который принес ему «своеобразную, едкую прозу». Тот исчез. Может быть, его арестовали. Может быть, спился. Может быть, покончил с собой. Помечать в тексте романа фамилию автора стихов — опасно: а ну как он репрессирован? Эренбург публикует стихотворение бесфамильно, точно рассчитав: если автор жив, то находится в таком сложном, безнадежном положении, что ему стоит напомнить его же собственные стихи о том, что «партком разрешает самоубийство слабым».

Расчет оказался стопроцентно верен. Борис Слуцкий в это время лежал на диване в Харькове с непрекращающейся головной болью.

Как ручные часы — всегда с тобой, Тихо тикают где-то в мозгу. Головная боль, боль, боль, Боль, боль — не могу.

Или еще страшнее, еще точнее и безнадежнее:

Досрочная ранняя старость, Похожая на пораженье, А кроме того — на усталость. А также на отраженье Лица в сероватой луже, В измытой водице ванной… ..................................
Куриные вялые крылья Мотаются за спиною. Все роли мои — вторые! — Являются предо мною. ............................
Я выдохся, я — как город, Открывший врагу ворота. А был я — юный и гордый Солдат своего народа. ...........................
Все, как ладонью, прикрыто Сплошной головною болью — Разбито мое корыто. Сижу у него сам с собою.
Так вот она, середина Жизни. Возраст успеха. А мне — все равно. Все едино. А мне — наплевать. Не к спеху.

В таком вот состоянии Борис Слуцкий начал читать новый роман Ильи Эренбурга «Буря». «Я приходил домой и ложился на диван. Комната была большая и светлая, но стена, выходившая во двор, — сырая почти до потолка. Вода текла по ней зимой и летом, и грошовый гобелен, купленный отцом на толчке, — единственное украшение этой стены — был влажен, хоть выжимай. Под окнами стоял металлический шум. Иван Малявин гнул и гнул толстую проволоку в пружины, делал на продажу матрасы. Голова болела несильно, как раз настолько, чтобы можно было с интересом читать классика и прочно забывать к пятидесятой странице, что же делалось на первой. В библиотеки я не записывался, читал то, что было дома, — Тургенева, Толстого. Однажды, листая “Новый мир” с эренбурговской “Бурей”, я ощутил толчок совсем физический — один из героев романа писал (или читал) мои стихи — восемь строк из “Кельнской ямы”. Две или полторы страницы вокруг стихов довольно точно пересказывали мои военные записки. Я подумал, что диван и тихая безболезненная головная боль — это не навсегда. Было другое, и еще будет другое»[154]. Удивительная, фантастическая ситуация, под стать фантастическому времени и пространству, в котором жили Эренбург и Слуцкий. То, что сделал Эренбург с «Кельнской ямой», называется плагиат: он присвоил чужой текст. Но тот, чей текст был присвоен, не только не рассердился, не только не разозлился: он обрадовался, поскольку понял, что хоть одно его стихотворение, пусть и не под его именем, опубликовано. Значит, могут быть напечатаны и другие. Он понял: то, что он писал, нужно и важно. А будет ли под его текстом фамилия «Слуцкий» или другая, или, вообще, не будет ничьей фамилии — это не так уж и важно. В конце концов, он и сам писал в ранних романтических стихах: «Чтоб в синеньких книжках будущих школ не было нас для наших детей». В конце концов, он целую балладу сочинил до войны про астронома, которому плевать на личную славу — не плевать только на свое открытие. В конце концов, он еще напишет в стихотворении, которое будет считать лучшим своим стихотворением и посвятит погибшему Михаилу Кульчицкому: «За наши судьбы личные, за нашу славу общую!»

Поэтому Слуцкий испытывает к Эренбургу, напечатавшему его текст, благодарность. Он понимает, что «стоит жить и работать стоит». С этого самого момента Борис Слуцкий принимается снова подбирать рифмы. С этого самого момента он начинает вновь писать стихи.

«Когда написалась первая дюжина и когда я почувствовал, что они могут интересовать не меня одного, я набросал краткий списочек писателей, мнение которых меня интересовало. Эренбург возглавил этот список. Я позвонил ему; он меня вспомнил. Я пришел к нему на улицу Горького.

Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал:

вернуться

154

РГАЛИ. Ф. 3101. Оп. 1. Д. 29. С. 86.