Весь мир в огне, кругом пожар и война, Испания и коричневый рейх, в Польше — Береза[44], новая конституция, новый, доморощенный фашизм. Он, Щенсный, запирается с полуторатысячным отрядом безработных на баррикадах Крулевецкой улицы, а ты, камень, по своей воле с одиноким отчаянием летящий над классовой борьбой, над прозаической партийностью, — Юрек, Юрек, куда ты упал?!
Ведь когда-то, в мальчишеские годы, все было наоборот. Он, Щенсный, кричал: «Нету в Польше коммунистов, а если есть, то я их в клочья разорву!» А Юрек, сторонник коммунистической идеологии, умный и начитанный, успокаивал его, поучал, агитировал.
«Как же получилось, — недоумевал Щенсный, — что в итоге я пришел к коммунизму, а Юрек отошел?»
Он смотрел на заголовок статьи, на круг вечности с подписью Юрека и, сжимая голову руками, повторял: «Должно быть я, как рабочий, не мог иначе. А он — другое дело. Он мог…»
— Вы что, оглохли там, что ли?
Щенсный поднял голову: в окно заглядывал один из бригадиров.
— Сколько раз надо спрашивать: вы с Гживна или нет?
— А что за срочность такая?
— Да ходит тут мужик какой-то и разыскивает Щенсного с Гживна. Фамилию не называет, только имя и внешность — вроде совпадают.
— Ладно. Сейчас приду.
На улице, в нескольких шагах от сарая, его поджидал Жебро.
Старик заткнул кнут за голенище, вытер усы, расцеловал его троекратно, размашисто:
— Ну и ну, сколько ж я за тобой набегался.
Дома, на Гживне, он никого не застал; соседи посоветовали идти на Крулевецкую, а здесь — суета, толчея, вавилонское столпотворение, никто не знает…
— Почему вы не назвали фамилию?
— Ишь ты! А может, твоя фамилия запрещенная, я откуда знаю? Береженого, знаешь, бог бережет… К тому же я не один, у меня подвода с хлебом.
— На рынок?
— Очумел ты, что ли?! Для вас напекли!
И Жебро рассказал, как было.
— Мормуль из города вернулся, говорит, вы тут заперлись. «И чего они, дураки, добьются! С голоду только подохнут, с женами и дитями. И Щенсный с ними, из всех дураков дурак, ведь он бы мог у меня как сыр в масле кататься…» Эх, братец, думаем, как же так, Щенсный? Это ж позор для нас будет, если мы его теперь оставим. Помним ведь, не забыли! И договорились, батраки у себя, жекутские у себя, муки дали, кто сколько мог, а Шиманская пекла, чтобы получилось аккуратно, буханка в буханку. Ну и как тебе теперь передать? К вам сюда, я гляжу, и не проедешь.
— Не беспокойся, проедешь, — заверил его Щенсный и подозвал Игнася. — Проводи его на рынок, где телеги стоят у нашей стены.
Жебро пошел за Игнасем к подводе, оставленной во дворе на Стодольной, чтобы оттуда поехать на рынок, а Щенсный зашагал к воротам столярной мастерской, за которой простирался большой пустырь, поросший колючей, выгоревшей травой. На пустыре было всегда многолюдно, шла бойкая меновая торговля, там расположилась лагерем бригада рабочих, Веронка готовила обеды.
В углу была свалка — ящик, сложенный из кирпича и залитый цементом. Забравшись на него, Щенсный мог из-за прикрытой деревьями стены видеть рынок, затихший в этот послеобеденный час, когда все уже расползаются помаленьку в разные стороны, по домам, сгрудившимся вокруг, как толпа зевак.
Подвода с Игнасем и Жебро, пересекая полупустой рынок, приближалась к стене, и в Щенсном постепенно стихало, успокаивалось смятение, владевшее им с того момента, как он окунулся в Юрекову путаницу. Звеня подковами, пегая лошадь высекала искры из камней, и в мерном цокоте копыт Щенсному слышалось: акт — пакт, акт — пакт, акт — пакт… Хотелось смеяться над Юреком, который, изголодавшись по истине, погряз в одиноком отчаянии, в то время как здесь едет хлеб! Чудесный крестьянский хлеб — знак доброй воли и дружбы!
Когда Жебро протянул ему первый каравай — огромный, коричневый, испеченный на листьях аира, пахнущий Жекутем и детством, Щенсный почувствовал, что этот хлеб он никогда не забудет и передаст его товарищам не просто так. С фасоном передаст, чтобы долго помнили!
— А ну-ка, идите сюда! — крикнул он сидевшим поблизости рабочим, которые играли в карты под навесом. — Становитесь на разгрузку.
Те нехотя оглянулись. Вставать им явно не хотелось.
— Кто, мы?
— Да, вы, и прежде всего ты, Стефан. Становись первым в цепи.
— Что это ты меня наказываешь вроде?
— Может, и наказываю. Становитесь, товарищи, время дорого: крестьяне напекли нам хлеба и прислали.
44
Береза Картусская — концлагерь в довоенной Польше, куда ссылали противников санационного режима, главным образом коммунистов.