«Должен признаться, я восхищался вами, профессор. Бесспорно, вы были единственным настоящим мужчиной среди этих несчастных дрожащих окаменелостей. Догадываюсь, что вы нечасто видитесь со своими коллегами, не так ли? О, вы, должно быть, чувствовали себя не в своей тарелке —»
«Опять ошибаетесь, – сказал Круг, нарушая обет хранить молчание. – Я уважаю своих коллег так же, как и себя. Я уважаю их за две вещи: за то, что они способны находить истинное блаженство в специальных знаниях, и за то, что они не склонны к физическому убийству».
Д-р Александер принял сказанное за одну из тех темных острот, которые, как ему говорили, Адам Круг нередко позволял себе, и осторожно рассмеялся.
Круг взглянул на него сквозь бегущую тьму и навсегда отвернулся.
«И вы знаете, – продолжал молодой биодинамик, – у меня странное ощущение, что, как бы там ни было, а многочисленные овцы ценятся меньше одинокого волка. Любопытно, что будет дальше. Любопытно, к примеру, знать, что бы вы сделали, если бы наше капризное правительство с очевидной непоследовательностью пренебрегло овцами, но предложило бы волку должность с такими замечательными условиями, о каких можно только мечтать. Конечно, это всего лишь мимолетная мысль, и вы можете посмеяться над парадоксом (оратор коротко продемонстрировал, как это делается), но эта и другие перспективы, – возможно, совершенно иного рода – невольно приходят на ум. Знаете, когда я был студентом и жил на чердаке, моя квартирная хозяйка, жена бакалейщика снизу, твердила, что я в конце концов сожгу дом, – так много свечей я изводил каждую ночь, корпя над страницами вашей во всех отношениях замечательной —»
«Заткнитесь-ка, ладно?» – сказал Круг, внезапно проявив странную черту вульгарности и даже жестокости, ибо ничто в невинной и благонамеренной, пусть и не слишком умной болтовне молодого ученого (который, совершенно очевидно, превратился в болтуна вследствие застенчивости, свойственной взвинченным и, возможно, недоедающим молодым людям, жертвам капитализма, коммунизма и онанизма, когда они оказываются в обществе действительно значительных людей, к примеру, таких, о которых им известно, что это личный друг начальника, или сам президент фирмы, или даже шурин президента Гоголевич и т. д.) не могло оправдать грубости выражения; каковое выражение, однако, обеспечило полную тишину до конца поездки.
Только когда несколько небрежно ведомая машина свернула в переулок Перегольм, безобидный молодой мужчина, без сомнения понимавший смятенное состояние души вдовца, снова открыл рот.
«Вот мы и приехали, – благодушно сказал он. – Надеюсь, ваша сезамка [ключ от английского замка] при вас. Мы же, боюсь, должны спешить обратно. Доброй ночи! Приятных снов! Прощеванце [шутливое “адью”]!»
Автомобиль исчез, а квадратное эхо его захлопнутой дверцы все еще висело в воздухе, как пустая картинная рама из черного дерева. Но Круг был не один: предмет, похожий на шлем, скатился по ступеням крыльца к его ногам.
Крупным планом, крупным планом! В прощальных тенях крыльца юноша, одетый как игрок в американский футбол, лунно-белое, чудовищно преувеличенное накладкой плечо которого трогательно дисгармонировало с тонкой шеей, стоял в последнем безвыходном положении со схематической маленькой Кармен – и даже их суммарный возраст по крайней мере на десять лет был меньше возраста зрителя. Ее короткая черная юбка, наводящая на мысль о гагате и лепестке, наполовину скрывала причудливое одеяние, покрывавшее конечности ее возлюбленного. Украшенная блестками шаль спускалась с ее левой безвольной руки, внутренняя сторона которой просвечивала сквозь черную кисею. Другой рукой она обвила шею юноши, ее напряженные пальцы впились сзади в его темные волосы; да, все можно было рассмотреть – даже короткие, неумело покрытые лаком ногти, грубоватые костяшки пальцев школьницы. Он, таклер, удерживал Лаокоона, и хрупкую лопатку, и маленькое ритмичное бедро в своих пульсирующих кольцах, по которым тайно циркулировали горячие глобулы, и ее глаза были закрыты.
«Мне очень жаль, – сказал Круг, – но мне нужно пройти. Donje te zankoriv [извините меня, пожалуйста]».
Они разделились, и он успел заметить ее бледное, темноглазое, не очень хорошенькое личико с блестящими губами, когда она проскользнула под его рукой, придерживающей дверь, и, бросив один взгляд назад с первой лестничной площадки, побежала наверх, волоча за собой шаль со всеми ее созвездиями – Цефеем и Кассиопеей в их вечном блаженстве, и сверкающей слезой Капеллы, и Полярной звездой – снежинкой на гризлевом меху Медвежонка, и обморочными галактиками – этими зеркалами бесконечного пространства, qui m’effrayent, Blaise[24], как они пугали и тебя, и где Ольги нет, но где мифология растягивает прочные цирковые сети, дабы мысль в своем плохо сидящем трико не сломала свою старую шею, а отскочила с гип-гип и оп-ля – вновь спрыгивая на этот пропитанный мочой прах, чтобы совершить короткую пробежку с полупируэтом посередине и показать крайнюю простоту небес в амфифорическом жесте акробата, откровенно раскрытых ладонях, которые зачинают короткий шквал аплодисментов, пока он отходит назад, а затем, возвращаясь к мужественным манерам, ловит синий платочек, который его мускулистая партнерша по полету извлекает после собственных кульбитов из вздымающейся горячей груди – вздымающейся сильнее, чем предполагает ее улыбка, – и бросает ему, чтобы он мог вытереть ладони своих ноющих и слабеющих рук.