Из-за мороси голова без тела сделалась очень осклизлой. Я бережно переложил ее в левую руку, стараясь держать покрепче. На губах у нее была легкая улыбка, но глаза оставались запечатаны грезами.
— Выкинули б вы эту черепушку, — продолжил он. — Она, может, и смазливая, но все равно мертвечина. Кроме того, от таких голов одни неприятности. Они со временем начинают видеть всякое.
— Оставьте меня в покое.
— Валяйте. Не обращайте внимания на мои советы — все так и делают. Но кто тут все еще по эту сторону Врат?
Я от этого разговора устал.
— Из-за чего стоило прожить вашу жизнь? — спросил я.
— Ну наконец-то. — Он сиганул в воздух и ловко пристроился на скользкой коре так близко от меня, что я унюхал его гнилостное дыхание. — Видите? — Он поднял книгу мне к глазам. Переплетенный в кожу томик в таком потрепанном состоянии, что имя автора уже было не разобрать, название же читалось: «Муза в глуши. Странствие по различным поэтическим причудам». — Большую часть своей жизни я был памфлетистом и писакой. В первые годы Гражданской войны я сочинял посвящения, панегирики, хвалебные вирши — все подряд, что подворачивалось. Затем фортуна переменилась, как она это делает. Однажды утром я проснулся и обнаружил, что меня прозывают одним из немногих подлинных мастеров семисложного стиха. И это не пустые слова. Я эту чертовню выдавал на-гора хоть во сне — даже папа римский так и сказал. Но то случилось гораздо позже, а в те поры я быстро стал всеобщим любимцем. Даже Кромвелю мои чтения нравились — он разок едва не улыбнулся, когда я зачитывал «Все таинства любви поэту скромному открыты». А когда у Кромвеля поехала крышечка, я сменил покровителя и имел честь читать свои работы Карлу, человеку, способному спутать — как это часто и случалось — стих со свиньей. Но не важно: ничто из этого сам я не писал. Так или иначе, я все украл у своих современников, в особенности у довольно вспыльчивого малого по имени Томас Джордан[58]… Не скажу, впрочем, что ему было на что жаловаться — мы звали его Князем воров. Желаете знать почему?
— Нет.
— Тогда расскажу. Помимо основного заработка он был еще и в некотором роде печатником. Дело в том, что, когда печатал чужие труды, он не оттискивал посвящение и позднее вписывал свое имя, используя частный печатный станок. Вот что называется плагиат! Вы, возможно, справедливо поинтересуетесь, зачем я вам все это рассказываю. — Он умолк, но очень ненадолго. — Штука вот в чем: слава и удача, которых я достиг в те годы, сейчас не значат для меня ничего — в отличие от этой вот книги. Она — единственное подлинное собрание сочинений за всю мою жизнь, единственная целиком и полностью моя работа. Эти клочья плоти, что висят у меня на костях, доказывают, что я продолжаю существовать, а вот эта книга — что я когда-то жил. Я пронес ее через века, потому что это единственное достижение, хоть что-то для меня значащее. И каждому нужно добиться чего-то значимого, согласитесь?
Я собрался ответить, но тут заметил, что Смерть наблюдает за нами с верхушки дерева. Все прочие мертвецы исчезли за изгибом ствола. Смерть поманил нас к себе, его костлявый палец изогнулся на манер пиратского крюка.
Мы послушались, и когда добрались до входа, я осознал две вещи: морось превратилась в холодный плотный ливень — и я выронил голову.
Чего я добился в жизни?
Ничего такого, чем мог бы гордиться. Меня по натуре тянуло к уединению, из-за чего я не был ни занятным ребенком, ни толковым взрослым. Работать частным сыщиком для меня — не более чем неохотно брести сквозь слякоть общественной кутерьмы. Ни на одной книге не значилось моего имени, ни одно открытие не стало моим, никто меня не помнил, никто не оплакивал мою смерть. Мои двадцать восемь лет лучше всего описать тремя словами: мне удавалось дышать.