Выбрать главу

— Я уже под богом! — нервно перебил Бочкарев. — И ничто со мной уже не случится! Как бы ты ни изгалялся, ирод! А вот с тобой и оолом твоим… предсказываю! Предвижу! На этом свете умываться вам кровавыми слезами, и на том — корчиться в геенне…

— И все оттого, что раскусили тебя, подлеца? — Засекин засмеялся, и я окончательно уверовал, что Бочкарев — дрянь-человек и что Засекин делает все правильно. И как же обидно мне стало, что Бочкарев уже в который раз обманул меня!

Тем временем начался спуск к Рябиновой гари, под колесами и копытами звучно трещал и лопался крепкий ночной ледок — в лужах и болотных разливах.

— Развяжи ему ноги, — тихо сказал мне Засекин.

— Да как же? — испугался я. — Убежит!

— Делай, что говорю.

И снова — будто поленом по голове. Да что происходит? Все с ума посходили? И Засекин — самый полоумный среди всех? И я категорически отказался развязывать путы на ногах дрянь-человека.

— Бунт на невольничьем бриге! — хмыкнул Засекин. — Придется тебя, Феохарий, за борт к акулам выбросить. Или на самой высокой рее повесить? Выбирай.

Я не знал, что такое невольничий бриг, реи, акулы, поэтому угроза ужасного наказания показалась мне реальной: неизвестное страшит именно своей неразделенностью на правду и неправду. И все же я уперся, не стал выполнять приказ хозяина.

Мы отстали от полицейского возка — керосиновый фонарь на облучке маячил оранжевой звездой за тростниковым редким клином. Под копытами звенело и чавкало. Засекин спрыгнул в грязь и пошел рядом с телегой. В какой-то момент он освободил ноги бандита от пут. Разрезал ножом? Я даже не заметил.

Бочкарев прошептал с изумлением:

— О господи…

Он вдруг свалился с телеги и побежал. Я обомлел.

— Дядя Фрол!

Засекин не спеша высморкался в платок, спрятал его в карман и только затем заорал:

— Стой! Стреляю!

Полицейские тоже завопили:

— Стой! Стой!

И началась пальба. Засекин стоял в грязи, широко расставив ноги, и всплески пламени из револьверного дула высвечивали его закаменевшее лицо, вытянутые руки…

Бочкарев удирал с таким шумом, что казалось, через болотные заросли несется табун лошадей. Полицейские и Засекин стреляли на звук. Но вот стрельба кончилась. Запоздало громыхнул винтовочный выстрел, и в наступившей тишине стали слышны протяжные стоны. Когда мы с Засекиным подбежали к Бочкареву, вокруг него уже толпились полицейские с фонарем. Бочкарев предсмертно дергался среди поваленного и ломаного тростника. Его выпученные глаза стекленели, вылезали из орбит. Опасаясь, что взгляд умирающего коснется меня, я убежал к телеге, завязшей в зарослях.

Уже мертвого Бочкарева взяли за руки и за ноги, понесли к нашей телеге.

— Опять малец расслабился, поддался ему, — слышался ровный голос Засекина. — Еще бы. Если весь народ смог охмурить, то мальчонку для него — раз плюнуть.

— Вот и доохмурялся, — возбужденный голос Потапыча. — Слава богу, что так все закончилось. А могло быть хуже…

Потом они бродили по лесу и болоту, искали меня.

— Не бойся, паря! — выкрикивал Потапыч. — Ничего тебе не сделаем плохого! Ты же геройский оол! Ценим тебя, ей-богу! Во всем разбойник виноват, мы же знаем!

— Испугался, — голос Засекина. — Да и мертвых он боится. Так что не откликнется, однако.

— В улус уйдет?

— Из города он. Приемный сын горбатого Ильи.

— Да ну! — поразился Потапыч. — Илья Петрович семьей обзавелся? Вот не знал. Надо будет наведаться.

XV

Я бежал лесом, дрожа от холода и страха. И темнота пугала, и мысли о покойниках, а когда наступило утро и ночные страхи поутихли — их место занял Засекин. Почему он сказал Потапычу, что Бочкарев опять охмурил меня? И так было стыдно за те два раза, когда подумал про Бочкарева хорошо. А тут, когда отказался спасать бандита, — такую напраслину на меня! Вместо благодарности! Я мотал головой, пытался думать о еде, но Засекин то и дело появлялся из-за ближайшего куста или дерева и с жуткой ухмылкой смотрел на меня. Был он точно такой, каким я увидел его в первый раз, в осень 1910 года. Везет мне на осень: почти все основные события моей жизни выпадали почему-то на эту пору. И родился я под осенним холодным ливнем в горах, и выбросили меня из Каттарабата осенью, после холерного летнего бунта. И усыновление мое затеяли осенью…

Хорошо помню: отбивался я пригоршнями грязи от своры дворняжек и бежал наугад по узким проулкам. Хотелось увидеть цирк, карусели, большие магазины, «синему»-кино и прочие чудеса запретного мира — о них на руднике столько рассказывали! А мои азиатские «братья» в это время добивали чем попало моего будущего папашу, загнав его в заболоченный овраг. Слава богу, не успели убить — дополз он до реки и уплыл. «Братья» воды боялись…

Я вырвался на самую главную улицу Чернецкого уезда, Императорскую: каменные дома, столбы с проводами и лампочками, красивые буквы над лавками, а по деревянным гнущимся тротуарам (впервые увидел такое чудо!) гуляли воскресные люди, одетые как господа. На открытой веранде одной из «каменных кибиток» военные музыканты пробовали свои трубы, готовясь к воскресной игре — ее обычно было слышно и на руднике. Поближе к музыке роились детишки и подростки. Увидев меня, они обалдели от возмущения. И погнались за мной. «Рудницких» здесь не терпели, и, если по справедливости, было за что.

Началась облава на меня, как на лютого зверя. Я метался по улочкам и огородам, то и дело оказываясь снова на Императорской.

— Ату его! — неслось со всех сторон.

Ведь и взрослым была потеха. Они стояли на тротуарах, хлопали себя по животам и ляжкам.

— Ромка! С тылу его! С тылу заходи!

— Санька, наддай ходу!

— Бирюк азиатский!

Музыканты забыли про трубы, сгрудились у перил.

— Уйдет ведь! Недотепы!

Были и сострадательные голоса, но я слышал только самое громкое или скорее то, что представляло опасность. Я удирал во все лопатки вдоль улицы, и вдруг за мной увязалось жуткое чудище. Оно ревело и взвывало, и взбрыкивало так, что грязь взлетала дугой высоко в небо и шлепалась на дорогу впереди меня и мне на голову. В другом душевном состоянии я, наверное, разглядел бы человека на двухколесной машине. Тут же оглянулся и завопил благим матом, позабыв русские слова.

— Бу шайтон! Вайдо-од![12]

Но чудище рывком догнало меня, точнее поравнялось со мной. Уже ничего не соображая, в предельном отчаянии я кинулся на него с ножом. Острие ударило в белую твердь его глаз, соскользнуло, вспоров черную мякоть щеки — брызнула яркая кровь. Чудище с истошным воплем завалилось набок. Сбросив шлем и очки, превратилось в перепуганного бледного юнца.

Меня били. Я уже подыхал под ногами толпы, когда появился Фрол Демьяныч в ямщицком армяке, с плетью в руке.

— Разойдись! — закричал он и начал хлестать по спинам и лицам. Так я познакомился с ним…

Засекин был ссыльной полицейской знаменитостью, и губернское начальство милостиво разрешило ему служить в уездной полиции, но только в качестве ямщика и конюха, да и то под строжайшим «местным доглядом», до первой малейшей провинности. Фрол Демьяныч и этому был рад: без уголовной полицейской службы жить не мог, а частный сыск в Российской империи почему-то не привился, был запрещен…

Так что самое лучшее для Засекина — пройти мимо шумного события, предоставить успокаивать добропорядочную публику городовым. Он бросился отвоевывать меня.

Когда его тоже начали пинать и молотить кулаками, он и разошелся. Дрался он яростно и с большим умением: расквасил несколько носов, кому-то сломал руку, кому-то выбил коленную чашечку. Толпа распалась на отдельных побитых парней и мужиков, а он все остановиться не может. Озверел. Врезалось мне в память его искореженное ненавистью лицо. И ничего в нем человеческого. Но он же спас меня! И вот теперь почти то же чувство: страх и восхищение, и что-то вроде благодарности. А в сумме — какое-то позорно-стыдливое ощущение, на душе как бы вскочил прыщик и очень мешал жить. Выдавить бы его…

вернуться

12

Это сатана! Помогите! (узб.).