Выбрать главу

Сама Смирнова сообщает о еще одном психологически глубоком эпизоде из описания обеда в имении Чагравиных: «Обед управляющего из студентов с высшими подробностями. Стол был покрыт: хрусталь, серебро, фарфор саксонский. Бедный студент запил и тут высказал то, что тайно подрывало его энергию и жизнь. Сцена была так трагически жива, что дух захватывало».[161]

Трактовка во втором томе «Мертвых душ» темы 1812 года, насколько мы в состоянии сейчас судить об этом, поражает своей близостью к тому раскрытию «мысли народной», которое дано в романе-эпопее Льва Толстого.

Как известно, автор «Войны и мира» писал, что не Наполеон и не Александр, не Кутузов и не Талейран будут его героями. В соответствии со своим пониманием истории Толстой сделал героями романа «людей, не имевших тех недостатков, которые нужны для того, чтобы оставить следы на страницах летописей».[162]

То же внимание к психологии и действиям отдельных лиц, совокупность которых определяет, по мнению Толстого, характер исторического события, находим и у Гоголя, точнее — в воспоминаниях тех его современников, которые были знакомы со вторым томом «Мертвых душ». Воспоминания Л. И. Арнольди обладают особой убедительностью потому, что мемуарист не дожил до появления в печати «Войны и мира» и, следовательно, здесь невозможно допустить какое-либо наслоение одних впечатлений на другие.

В изложении событий второй главы в последней редакции второго тома «Мертвых душ» у Арнольди говорится, что, когда генерал Бетрищев коснулся событий 1812 года, Тентетников «отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12-й год, что много было историков этого времени и без него; но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны: важно, по его мнению, то, что весь народ встал как один человек на защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв!».[163]

Читая эти строки, невозможно не вспомнить Наташу Ростову, отдающую подводы для раненых, купца Ферапонтова, сжигающего свое имущество, чтобы оно не досталось врагу, и другие аналогичные эпизоды, в которых выразилась центральная мысль толстовской эпопеи.

Разумеется, сосредоточивая свое внимание на проявлениях народного патриотизма, Гоголь, так же как и Толстой, не идеализировал нравы и поведение представителей придворных кругов во время войны. Лучшее тому доказательство — Повесть о капитане Копейкине. Но, с другой стороны, он показал и очищающее воздействие великого исторического момента на человеческую личность, раскрывающую под воздействием событий многие из своих внутренних возможностей. Так, судя по воспоминаниям того же Арнольди, можно заключить, что через связь с темой 1812 года Гоголю удалось правдиво показать красоту патриотического чувства, облагораживающего довольно пошлую личность генерала Бетрищева и вызывающего горячий энтузиазм в душе вялого и апатичного Тентетникова. Другими словами, диалектика индивидуально-психологического и общенационального в поэме Гоголя, по-видимому, предвосхищала художественные принципы произведения Толстого.

Тенденция к «статистической точности» вела и к углублению историзма мысли Гоголя.

Та связь человека с человечеством, которая у ранних героев Гоголя выражалась в доброте, гостеприимстве и тому подобных чисто индивидуальных качествах, теперь была найдена писателем в самом способе существования целого общественного класса. Это видно из тех строк второго тома «Мертвых душ», в которых говорится о благородной общественной роли трудящегося крестьянина: «Безделица! грядущий урожай сеют. Блаженство всей земли сеют. Пропитанье миллионов сеют» (VII, 72).

Правда, как мы помним из анализа «Выбранных мест», понятие труда у писателя еще не связано четко с определенным общественным классом. Об этом говорит хотя бы то, что основополагающий тезис о нравственной роли труда — «вся дрянь лезет в голову оттого, что не работаешь» (VII, 60) — вложен Гоголем в уста помещика. Помещикам-бездельникам первого тома «Мертвых душ» писатель хотел противопоставить «трудящегося» помещика во втором томе. Но замечательно, что, излагая свою программу трудовой деятельности, Костанжогло у Гоголя фактически все время говорит о труде крестьянина, сам же он выглядит, выражаясь по-гоголевски, «приклеишем» при мужике. Чего стоит хотя бы следующая фраза Костанжогло: «Да для меня, просто, если плотник хорошо владеет топором, я два часа готов перед ним простоять: так веселит меня работа» (VII, 73). Таким образом, даже помимо желания Гоголя подлинный носитель трудового начала оттесняет у него искусственную фигуру «трудящегося» помещика и сам занимает по праву ему принадлежащее место.

В книге Г. А. Гуковского говорится, что тема народного труда появляется у Гоголя уже в «Тарасе Бульбе»; автор ссылается при этом на эпизод подготовки запорожцев к походу.[164] Кажется, однако, что за этим эпизодом нельзя признать принципиального значения, а потому более правильной представляется точка зрения Ю. М. Лотмана, пишущего, что основной стихией, характеризующей у Гоголя запорожцев, являются сливающиеся в единой категории веселья битвы и «гульба» (музыка, пляски). Стихия искусства (с той же эмоциональной окраской веселья) является объединяющей и для народа в «Риме».[165] И только в «Мертвых душах», где Гоголь впервые обратился к русскому крестьянству, труд выступил как неотъемлемая черта его жизни.

В первом томе поэмы темы народного веселья и труда еще не слиты, а только механически объединены: на пристани веселятся бурлаки, а в это время носильщики, «нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда» (VI, 139). Становится же труд в своем творческом качестве источником веселья только во втором томе «Мертвых душ», хотя это веселье, по крайней мере на словах, присваивает себе помещик.

Как и в «Выбранных местах из переписки с друзьями», обличение николаевского государственного аппарата достигает во втором томе «Мертвых душ» своего апогея. Не случайно же по поводу речи генерал-губернатора в его «заключительной» главе Чернышевский заявил, что «ничего подобного <…> мы не читали еще на русском языке, даже у Гоголя».[166]

Вождь русской революционной демократии не мог не остановить своего внимания на этой речи, потому что в ней Гоголь по существу признает обусловленность той «неправды», которую изображали его произведения, всей совокупностью общественных отношений в России и одновременно, как уже говорилось, не допускает целесообразности частных «улучшений». «Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды, — говорит генерал-губернатор, — она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти противу всеобщего теченья» (VII, 125–126).

вернуться

161

Там же. С. 471.

вернуться

162

См.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. 1949. Т. 13. С. 72.

вернуться

163

Гоголь в воспоминаниях современников. С. 485.

вернуться

164

См.: Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 155.

вернуться

165

См.: Лотман Ю. Истоки «толстовского направления» в русской литературе 1830-х годов // Труды по русской и славянской филолог. Тарту, 1962. 5. С. 53–58. (Учен. зап. Тартускогогос. ун-та. Вып. 119).

вернуться

166

Чернышевский Н. Г. Очерки гоголевского периода русской литературы. Статья первая // Полн. собр. соч. Т. 3. С. 13.