Но очень скоро Соня догадывается, что тот герой, которого она себе «намечтала», и тот, который сейчас стоит перед ней, – далеко не один и тот же. Соня сердцем поняла, что совершаемое им добро не связано с верой в его необходимость, оно случайно, а значит, Раскольников наряду с ним может творить и зло. Неожиданно осознав это, Соня посмотрела на него «с каким-то даже испугом» [6; 243], как смотрят на сумасшедшего, внезапно оказавшегося рядом, или на вдруг заработавший механизм непонятного назначения. И Раскольников действительно начинает сеять зло, разрушая хрупкий мирок жизни Сони, который она с таким трудом сберегала. Она пытается остановить Раскольникова: «Если б вы только знали. <…> Вы ничего, ничего не знаете… ах!» [6; 243] и взывает к его великодушию: «Ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали, ещё ничего не видя. А если бы вы всё-то видели, о Господи!» [6; 244], но вдруг её поражает страшная догадка: «Вам ведь всё равно!» [6; 245]. «Всё равно» – это приговор Раскольникову самого Достоевского, в этике которого данная категория обозначает предел нравственного распада личности. «Всё равно» может быть только трупу, и лежи он в могиле, это было бы ничего, но когда он оказывается среди живых людей, то страшен бессмысленностью своих поступков. Не имея ни идеала, ни цели, ни веры, такой человек с одинаковым равнодушием сеет вокруг себя и добро и зло[41], от которого нет защиты. Поэтому после самого тяжкого удара Раскольникова: «Да, может, и Бога-то совсем нет» [6; 246], выбивающего последнюю опору из-под ног Сони, она «с невыразимым укором взглянула на него, хотела было что-то сказать, но ничего не могла выговорить итолько вдруг горько-горько зарыдала, закрыв руками лицо» [6; 246].
Повествование достигает своего апогея. Две силы – рассудок, вооружённый «теорией» и «казуистикой, отточившейся как бритва», и сердце, хранящее память о том, «как ещё в детстве своём» маленький Родя, сидя на коленях у матери, «лепетал молитвы свои <…>, и как <…> все тогда были счастливы!» [6; 34], стремящееся к живой человеческой жизни, – сходятся в душе Раскольникова в решающей схватке. Для христианского сознания Достоевского исход очевиден – Раскольников «вдруг <…> весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ей ногу» [6; 246]. В силу несознаваемости этого поступка самим Раскольниковым его последующая рациональная мотивация («Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился» [6; 246]) не имеет особого значения. Раскольников преклонился перед Соней, признав, пусть ещё не вполне осознанно, превосходство и власть над собой её любви. Внутренне он уже готов подчиниться этой власти, и потому «с новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он <…> в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнём, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, ещё дрожавшее от негодования и гнева, и всё это казалось ему более и более странным, почти невозможным» [6; 248].
Неожиданно для самого себя герой соприкоснулся с новым, неведомым ему прежде, миром. От старого он только что отрёкся безвозвратно, но его сердце, полное нерастраченных сил, требовало жизни. Поэтому ему была необходима новая идея, которая придала бы этой жизни и смысл и цель. Раскольников понимает, что Соню поддерживает в её нечеловеческом существовании только вера в Бога, он и сам «теоретически» готов поверить в Него – как в красивую сказку о лучшей жизни, которая вдруг как-нибудь сама собой наступит. К этому моменту вера Раскольникова, полученная в родительском доме, истончилась предельно, он уже привык доверять и подчиняться исключительно разуму, считая, как и многие его современники, религию проявлением слабости и невежества. Но, глядя на Соню, он вдруг впервые понимает, что вера может быть и не слабостью, а несокрушимой силой. Раскольников внезапно вспоминает сегодняшний разговор с Порфирием, когда на вопросы следователя он вдруг, сам не понимая почему, ответил утвердительно: «Верую…» [6; 201]. Это странное сближенье поражает его, и Раскольников вдруг понимает, что Лазарь действительно мог воскреснуть! Он хочет вспомнить, как это было, и просит Соню прочесть об этом евангельском событии. При этом борьба сердца и разума не прекращается ни на мгновенье: пока он с непонятным для Сони упорством заставляет её читать, его разум ёрничает: «Недели через три на седьмую версту, милости просим! Я, кажется, сам там буду, если ещё хуже не будет. <…> Тут и сам станешь юродивым! Заразительно!» [6; 249]. Однако он уже попал под неясное обаяние грядущего: «Всё у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой» [6; 249].