Выбрать главу
5

Эмоциональный тон, который чаще всего слышится в лирике 40-х годов, — это тон скорби и жалоб «лишнего человека». Поэзия 40-х годов в значительной мере — поэзия тоски и отчаяния.

Подобно Лермонтову, Герцену и многим их сверстникам в 30-е годы, молодые поэты 40-х годов тяжело переживают свою оторванность от действительности, невозможность примирения с ней и свое бессилие и бесплодность в стороне от жизни, в положении «лишних людей». Они жалуются на душевное раздвоение, на непомерную «рефлексию», приводящую к утрате непосредственности, к слабости чувства и воли.

Поэты 40-х годов принадлежат к поколению, выросшему под гнетом николаевской реакции, в атмосфере ликвидации надежд на революцию и революционных стремлений. Протестуя против окружающей действительности, страдая при виде социального зла и гордясь своим «святым» и «высоким» страданьем, они мучительно — и тщетно, пока остаются «лишними людьми», — ищут идейной опоры для своего недовольства, путей борьбы со злом.

В позднейшей статье о Лермонтове Аполлон Григорьев писал: «Тоска, которая грызла скептика Обермана, романтика Рене, героев Байрона, перешла и к нам, людям эпохи Бельтовых и Рудиных, по наследству. Мало людей, которых бы не коснулось ее тлетворное дыхание, да и тех не коснулось оно разве только потому, что вообще мало касались их какие-либо интересы духа»[23].

Аполлон Григорьев поясняет, что «тоска и ирония» — это «горестный плач об утраченных и необретаемых идеалах», что они заменяли «созерцание, которого создать нельзя, а взять при совершенном разложении жизни неоткуда».

Влияние Лермонтова, несомненно, — главное влияние, определяющее развитие поэзии 40-х годов; но влияют, как уже сказано, в основном, не реалистические произведения Лермонтова последних лет, в которых преодолены пессимистические и демонические настроения, а ранняя романтическая лирика с характерным сочетанием мотивов отрицания, протеста, отчаяния и тоски.

Это сочетание мотивов мы находим у широкого круга поэтов 40-х годов: и у Огарева, Тургенева, Плещеева, отчасти Некрасова; и у Эдуарда Губера, Аполлона Григорьева, Ивана Аксакова.

При большой близости настроений, поэты «лермонтовского» направления различаются своим отношением к этим настроениям. Для тех, кто не находит или даже не ищет выхода из круга мыслей и чувств романтического идеализма, — социальное зло представляется лишь частью мирового зла. Их протест — это бесплодный, «богоборческий» протест против несовершенства жизни вообще, несовершенства мирового порядка. Этот протест приводит лишь к настроениям демонизма и безысходной тоски, а то и болезненного упоения собственным страданьем. Но те, кто стремится к реалистическому пониманию своих настроений и исходу из их плена, — преодолевают пути и инерции романтического мышления, низводят «с небом гордую вражду» на землю и ищут конкретных врагов и реальной борьбы.

Нужно при этом учитывать обстоятельство, из-за которого «рефлективные» поэты 40-х годов кажутся более схожими, чем они были в действительности. Обстоятельство это — николаевская цензура. Она пропускала в печать лирические жалобы и сетования поэтов в меру их беспредметности; социально-политическая конкретизация этих мотивов делала их запретными. Поэты, дожившие до изменения цензурных установок, напечатали во второй половине 50-х годов многое из написанного ранее, но ряд стихотворений не мог быть напечатан и тогда и стал известен по спискам и публикациям в заграничных изданиях Герцена и Огарева. Многие стихи в эти издания, без сомнения, не попали и остались нам неизвестными.

Помимо влияния Лермонтова, «рефлективная» поэзия испытывает сильное влияние Гейне. Начавшееся крушение романтической идеологии при наличии романтических традиций мышления и творчества в поэзии 40-х годов определило исключительный интерес к творчеству поэта, завершавшего путь немецкой романтической школы и разлагавшего ее идеалы и ценности ею же порожденной «романтической иронией».

Белинский к середине 40-х годов приходит к полному отвержению «рефлективной поэзии» в любом варианте.

В 1847 году Белинский очень резко отзывается о «Монологах» Огарева, несмотря на то, что в этом цикле стихов отражается не только блуждание в кругу рефлективных настроений, но и разрыв с этими настроениями, и выход из этого круга. Тем не менее Белинский, споря с Некрасовым, настаивает на том, чтобы не печатать «Монологи» в «Современнике», считая эти стихи характерными для «гамлетовского направления, давно сделавшегося пошлым» (XII, 319).

«Рефлективную» поэзию Белинский резко отделяет от «субъективной» поэзии — поэзии борьбы за прогрессивные идеалы. В рецензии на книгу стихотворений Эдуарда Губера (1845) Белинский пишет: «…г. Губер воспевает больше свои собственные страдания, свои ощущения, свои чувства, свою судьбу, словом — самого себя. Но это совсем не субъективность, хотя в то же время совсем, совсем и не объективность: это скорее опоэтизированный эгоизм». Невысоко ставя талант Губера, Белинский, однако, отмечает у него «хорошо обработанный стих, много чувства, еще больше неподдельной грусти и меланхолии, ум и образованность» (IX, 121).

Лесков говорит об одном мелком стихотворце 40-х годов, что он «писал стихи во вкусе известного тогда мрачного поэта Эдуарда Губера»[24]. Современники чувствовали, значит, какое-то своеобразие этого «мрачного поэта», часто перепевающего Лермонтова; он, этот певец страдания и тоски, отчаяния и проклятий, посылаемых «жалкому» роду людей и «жалкому веку», имел своих почитателей и подражателей.

Однако творчество Губера не было лишено «субъективности» — в смысле, придаваемом этому слову Белинским. Большой популярностью долго пользовалось стихотворение Губера «Новгород». Стихи об «онемевшем» вече, «избитой вольнице», Волхове, который «смело о былом шумит» «и поет с любовью о старинных днях», продолжали традицию декабристской и последекабристской вольнолюбивой поэзии.

В последние годы жизни Губера — в 1845–1847 годах — в его творчестве усиливаются демократические и оппозиционные мотивы. Они звучат в стихах об обездоленном крестьянстве («Думал мужик: я хлеб продам…», «У люльки»), о бедной жертве богатого развратника («Я по комнате хожу…» — с энергичным заключением: «Я бы барина повесил!»), в переводе, хотя и не слишком удачном, «кощунственного» стихотворения Гервега «Плохое утешение». Но все эти стихи были напечатаны лишь в трехтомном издании сочинений Губера, выпущенном в 1859–1860 годах. Однако и в это издание редактор его, «по независевшим обстоятельствам», не смог включить поэму 1845 года «Прометей», несмотря на то, что справедливо оценил ее в приложенной к изданию биографии Губера как «лучшее его произведение по форме и содержанию»[25]. Поэма была напечатана лишь в 80-е годы. В этой поэме Губер использует миф о Прометее для выражения тираноборческих настроений:

вернуться

23

А. Григорьев, Собр. соч., вып. 7, М., 1915, с. 87.

вернуться

24

Н. С. Лесков, Собр. соч., т. 8, М., 1958, с. 271.

вернуться

25

А. Г. Тихменев, Э. И. Губер. Биографический очерк. — В кн.: Э. И. Губер, Сочинения, т. 3, СПб., 1860, с. 316.