Выбрать главу
Вот вспомнила: в застольном ликованье, при круге цирка, видном за окном, печально мне поведал Чиковани, как встретился ему Галактион.
Уж быть — невмочь, дразнить — ещё по силам. Сиротской усмехнувшись бородой, — Кто ты такой? — заносчиво спросил он. — Ах, Чиковани! Знаю: ты — портной.
Как это кстати! Я искал портного. Забыл, что всех не залатать прорех. (Не возрыдать же: надобна подмога, не преклоненья — жалости привет.)
Стоял Симон, впрямь горемыка с виду. И сострадать — возбранно, как мешать. А далее — впрямую на Мтацминду таинственный и благородный шаг.
Плач всенародный, пересудов лишних бессмыслица судачит, но про что? Живучий, знает истину могильщик: Всё станет прахом, ежели прошло.
Тогда зачем, плутая по Тбилиси, бессонниц утруждая силомер, я в закоулках видела из близи вспять сквозняка летящий силуэт?
Что мне легенды, что чужие басни! Геенной благодатной опалён, меня бесплотный уверял хабази, что только что здесь был Галактион.
Правдивое свидетельство не ново. Скиталец, не имеющий угла, меня небрежно примет за портного — я спохвачусь: где нитка, где игла?
Но не скажу, как долго длилось это: две музыки не совпадут точь-в-точь. Родная речь слабей, чем «дэда эна», в ночи стихи лелея «Я и ночь».
Впустую перемука перевода растратой занята свечей и лун. Вмешательства грешна пере-свобода, потупился пред ней смиренный ум.
До сумерек рассвета и до солнца, качнувшись на откосе бытия, мы таинству молчанья предаёмся втроём: Галактион и ночь — и я…

ОТРЫВОК[282]

Осенью минувшего года я впервые была в том Тбилиси, где нет Чиковани. Где нет Леонидзе. Город, любовно затверженный мной наизусть, но преображенный, искаженный их отсутствием, был мне нов и неведом. Как изменился вид на Метехи!

Но платаны на проспекте Руставели — розовели в честь предстоящей зимы!

Женщина, изогнувшись, освобождала окно от штор и допускала солнце к обилию цветущих холстов, к чрезмерной зрелости желтых роз в просторных сосудах. В огромном свете комнаты — седой, изящно сломанный в силуэте, ненаглядно красивый, шел Ладо Гудиашвили, искоса общаясь со своими творениями. Нежные, причудливые, совершенные в прелести или заданном уродстве, они взывали к нему со стен, толпились и клубились вокруг, но всё же подлежали его власти, и он с неловкостью объяснял простой смысл их доброго значения. Чудеса продолжались, и в их обширном воздухе длилась жизнь прежних, прекрасных участников. Где-то под потолком еще витало дивное бормотание любимого переделкинского гостя [283]— восемь лет прошло с тех пор, как им любовались здесь в последний раз.

Душа моя возвращалась из горя, как из долгого странствия, и разве когда-нибудь отступится она от Метехи?

Тбилиси — назывался этот город, и — что мне было делать — я вновь любила его, как ни одно другое место земли. По поводу любого места земли слух мой дольше страдает от любви, чем зрение. Память зрачков уже освобождается от лиц и пейзажей, а чужой язык еще живет во мне, бурно творится сам по себе, терзая меня близостью и недоступностью. Ни с одной чужой речью не общалась я так долго и близко, как с грузинской. Она вплотную обступала меня говором и пеньем, искушая неловкую славянскую гортань трудиться до кровавых ссадин, чтобы воспроизвести стычку и несогласие согласных звуков и потом отдохнуть в приволье долгого «и». Как мучалась я из-за этой, не данной мне, музыки — мне не было спасения в замкнутости, потому что вода, льющаяся из крана, внятно обращалась ко мне по-грузински.

Но наступала таинственная ночь труда, и эта речь, еще недавно бывшая сильнее меня, лежала передо мной бездыханным подстрочником — бедная, беззащитная и нагая. Теперь от одной меня зависели ее жизнь или смерть в ином языке. С течением времени я научилась мгновенно множить дословный перевод на воображаемую музыку и по подстрочнику именно грузинского стихотворения сразу же определять, с каким поэтом имею дело.

Да, нет счастья надежнее, чем талант другого человека, единственно позволяющий быть постоянно очарованным человечеством. Кроме всей жизни, я помню ночь такого счастья, преувеличенного до чрезмерности синевой зелени за окном и предрассветными соловьями.

1977

ПОСВЯЩЕНИЯ НАНИ[284]

1
Так я жила-была: не зная, какой была, пока жила. Но знаю: я была не злая. Теснила сердце мне сквозная с метелью схожая жара.
Холодной бедственной зимою мой голос так я берегла, что если он еще со мною, то не меж грудью и спиною берёт исток его река.
Знать, не во мне его начало: вовне и выше, где — звезда. Я пела, если я молчала, не взявши маленького часа для передышки — никогда.
Пусть длится шутка небосвода без вас такая ж, как при вас, вчера такая ж, как сегодня, душа добра, душа свободна, угодно ей воспеть романс.
Звезда потворствует и мучит. Что вечность мне? Мне жизни жаль. Я упущу — звезда получит. Я не о том. Ты, мой голубчик, повремени, не уезжай.
Голубчик мой, голубчик чей-то, какой великий чудный вздор. Сколь тщетны все мои мученья, коль звук, в котором нет значенья, слезами застилает взор.
2
Не довольно ли нам пререкаться, не пора ли предаться любви? Чем старинней наивность романса, тем живее его соловьи.
То ль в расцвете судьбы, то ль на склоне, что я знаю про век и про дни? Отвори мне калитку в былое и былым мое время продли.
Наше «ныне» нас нежит и рушит, но туманы сирени висят и в мантилье из сумрачных кружев кто-то вечно спускается в сад.
Как влюблён он, и нежен, и статен. О, накинь, отвори, поспеши. Можно всё расточить и растратить, но любви не отнять у души.
Отражен иль исторгнут роялем свет луны — это тайна для глаз. Но поющий всегда отворяет то, что было закрыто для нас.
вернуться

282

Впервые опубликовано в кн.: Ахмадулина Б. Сны о Грузии. Тбилиси: Мерани, 1977.

вернуться

283

«Любимый переделкинский гость» — Б. Л. Пастернак.

вернуться

284

Стихотворения написаны к состоявшимся в декабре 1978 г. совместным выступлениям Б. Ахмадулиной и грузинской эстрадной певицы Нани Брегвадзе, исполнительницы старинных романсов.