Последнее, что я слышу, прежде чем мир окрашивается в черное, – выстрелы и лай. Белый человек послал против нас серебряные пули и черных тварей. Теперь нас спасет только Бог.
Придя в себя после милосердной темноты, я не слышу больше ни лая собак, ни астматического кашля винтовок. Эти звуки замерли, уступив место реквиему детских криков. Ужас и паника окружают меня, заворачивают в колючий саван. Мои глаза открыты, но я ничего не вижу. Я все еще в опасности и изо всех сил стараюсь подняться на ноги, но на плечо ложится рука и тянет меня вниз. Какой-то голос обращается ко мне, интонации настойчивы, но я не могу разобрать слов среди звуков прекрасного утра, окончившегося бойней.
Я поднимаю руку, чтобы протереть глаза, пальцы делаются влажными; странное ощущение – они словно в клейком соке листьев ikhala[21]. Я предпринимаю новую попытку вытереть лицо, теперь – рукавом, и обнаруживаю, что ткань в красных пятнах. Кое-как оттерев кровь с глаз, я снова могу видеть, но когда мир оказывается в фокусе, жалею, что не осталась слепа.
Я лежу не там, где упала, – не на середине улицы. Меня оттащили на песчаную тропинку метрах в двадцати от дороги. В воздухе стоит густой дым, люди беспорядочно мечутся, пытаясь укрыться от полицейских дубинок и собак. Некоторые – немногие – не пытаются убежать, они прорываются вперед, вооруженные бутылками и кирпичами. Они отбиваются, их лица обезображены гневом.
Ко мне протягиваются две пары рук, меня ставят на ноги, я поднимаю глаза, чтобы понять – спасена я или арестована. Это руки Ланги и Думи, сыновей моего брата; им всего тринадцать и пятнадцать, и я благодарю Господа за их спасение. Они все пытаются сказать мне что-то, но в ушах стоит такой звон, что нет никакой надежды их услышать.
И я кричу, пытаясь перекрыть шум:
– Uphi u Nomsa?
Они не слышат меня. Я подтягиваю Лангу ближе и говорю ему прямо в ухо:
– Где Номса?
– Andazi. Не знаю. – Он чуть не плачет.
Мальчик снова тянет меня за руку, желая, чтобы я шла с ними, но я не могу отвернуться от ада, открывшегося передо мной. По улице течет река крови, и в ней плывут тела детей. Они в неестественных позах, руки и ноги изогнуты под ужасными углами. Некоторые лицом вниз, тонут, а иные – на спине, открытые глаза уставились в небо; они – человечий мусор, уносимый рекой разрушения.
Потерянные ботинки, плакаты, канистры из-под слезоточивого газа, шляпы и сумки разбросаны между телами. Посреди побоища лежит мой чемодан, он кажется реликтом, дошедшим из какой-то давней эры; армия белых людей вознамерилась собирать в него жизни черных детей, словно урожай. С отчужденным интересом я вижу, что крышка отлетела, моя одежда рассыпалась, платье пропиталось кровью. Рядом валяется, раскрытая, моя Библия, запачканные страницы весело трепещут на грязном ветерке.
Видит ли все это Бог?
Думи берет меня за руку, Ланга подталкивает сзади. Я знаю, что они хотят отвести меня в безопасное место, но не могу уйти отсюда. Я отстраняю племянников и пытаюсь обрести равновесие, пробираясь к телу, которое лежит ко мне ближе всех.
Это девочка. Школьное платье изорвано и задралось сзади, видны белые трусы. Я осторожно переворачиваю ее, одергиваю платье, возвращая ей отнятое у нее человеческое достоинство. Глаза девочки открыты, она смотрит в небо. Она не видит больше ни крови, ни жестокости этого мира – к счастью, думаю я. Она видит сейчас лучший мир – тот, где поющим голосам не отвечают пули; мир, в котором безвинных детей не убивают из-за того, что кожа их того цвета, который белые люди находят оскорбительным. Пальцами я касаюсь ее век, закрываю ей глаза.
Покойся с миром, дитя мое. Отправляйся к Богу.
С этого момента я передвигаюсь от одного тела к другому. Некоторые дети еще живы, они или тяжело ранены, или слишком напуганы, чтобы встать. Они цепляются за мои руки, просят позвать маму. Я говорю им, что мама скоро придет, что мама любит их. Я произношу обещания, которые они хотят услышать, – мне хотелось бы, чтобы и Номса услышала подобное, – и стираю кровь, грязь и слезы с их лиц. Я спрашиваю имена, я становлюсь свидетельницей.