Выбрать главу

Только семья Габчика избежала всего этого. Габчик ведь был родом из Словакии, и так получилось, что его отец и родственники дожили до мая 1945 года.

Наряду с родственниками, а если точнее — с теми, кто носил ту же фамилию, что и «преступники», эсэсовцы вызвали в нашу группу всех, кто помогал парашютистам. Так здесь оказались пани Зеленкова, Пискачековы, Моравцовы, Кодловы, Войтишековы, пани Калиберова, Шрамкова, Фафековы, Новаковы и ряд других.

Потом один эсэсовец объявил, что на следующий день мы не должны выходить на работу в рабочих командах, а останемся в лагере. После этого нас вернули в камеры.

Можете себе представить? Никто из нас не спал. Каждый говорил, что, наверное, будет громкий процесс и нас повезут туда. Другие думали о смерти.

Я тоже не спал почти всю ночь.

Товарищи, которые не входили в нашу группу, успокаивали нас, утверждая, что мы пойдем домой. Кое-кто лелеял эту мысль — слишком она была заманчивой и внушала надежду. Другие просто махнули на все рукой — они знали нацистов.

— Отвезут нас в легкий трудовой лагерь, — объяснял сосед во время завтрака. — Вот увидишь…

Были и убежденные в том, что состоится суд, рассчитывая хоть там немного побыть в тепле…

Так мы томились в ожидании, зная, что что-то произойдет, обязательно произойдет, но мы были беззащитны перед будущим и не знали, что нам делать, чего ожидать.

Потом наших товарищей увели на работы, а мы остались. Разговаривать уже не хотелось, мы сидели, молча глядя друг на друга или потупив взор. Наконец приказ: по группам — в парикмахерскую! Надежда…

Стали бы нас стричь, если бы хотели вести на казнь?

Сдать все вещи, одеяло, ложку, чашку. Сдать костюм заключенного.

Опять людьми овладела радость. Нам дали гражданские костюмы. Наши костюмы, в которых мы были арестованы.

— Зачем вернули гражданское? Чтоб отпустить домой, — закричал один из Кубишей и начал обнимать других. — Я ведь ни в чем не виноват. Я работал в поле и… и… — Он посмотрел на других и замолк.

Умыться!

Неужели нас действительно выпустят?

Но почему же при этом бьют? Достаточно было хоть чуть-чуть опоздать под душ, как следовал такой удар, что едва не переламывал хребет.

— Пусть повеселятся, все равно в последний раз, — говорил парень по фамилии Вальчик. — В воскресенье будем как у Христа за пазухой…

В четыре часа дня мы перешли во второй двор, где были две камеры примерно на 50 заключенных. Соломенные матрацы нам велели вынести, в помещениях остались только голые нары. Нас загнали туда, как скотину.

Мы стояли. Усталые. Некоторые еще верили. Другие ругались. В углу кто-то вслух начал молиться.

— Не сходите с ума, — в сердцах сказал седой человек у окна, — ведь нас выпустят…

Темнело. В октябре ночь спускается рано. Мы были голодными, а холод пробирал до костей.

Поздно вечером двери камеры открылись и в нее вошел эсэсовец. В руке у него была палка. За ним два повара внесли ведро напитка, который назывался «черный кофе». Это была страшная бурда, от которой просто выворачивало наизнанку. Нужно было закрыть глаза и думать о чем-то другом, чтобы сделать глоток. Но у нас весь день не было ничего во рту, и мы пили это варево. Потом мы опять стояли. Кто-то в этой толкучке пытался сесть и немножко отдохнуть, но получалось это с трудом. Ночь казалась бесконечной, снаружи опять качал моросить дождь.

В воздухе стоял смрад, дышать было тяжело. У некоторых начался жар.

Утром 23 октября 1942 г. в обе наши камеры ворвались эсэсовцы. Во дворе было темно и сыро, но нас вытолкнули туда и опять построили пятерками.

Началась перекличка, избиение и крик.

Пришел начальник концлагеря Терезин Йокль и приказал, чтобы каждый оставил себе только рубашку, одну пару нижнего белья, пальто и ботинки. Кое-кто из нас надел на себя все, что имелось, чтобы уберечься от холода.

И снова на нас обрушились удары и вопли охранников. Эсэсовцы проверяли исполнение приказа, били людей палками, и они падали. Рядом возвышалась груда белья, верхней одежды, которую с нас сорвали охранники. Холодный ветер гулял по телу, зубы стучали, а глаза украдкой поглядывали на эту громаду — столько рубашек и свитеров…

Наконец нас вывели и выстроили позади блока хозяйственных построек. Начало светать. Остальные заключенные пошли на работы, а мы стояли и ждали.

Часам к семи к нам привели группу женщин, примерно человек восемьдесят. Они плакали.

Около половины восьмого принесли еду: каждый получил 250 граммов хлеба и кусочек маргарина. «Питание на целый день», — объявил повар и осклабился…

Потом нас повели.

Было нас более трехсот. Вокруг охранники с винтовками, через каждые десять метров. Они хотели, чтобы мы шли быстрее, но мы не могли. Впереди шли женщины. Шоссе вело к железнодорожной станции. Пошел снег.

Когда стало приближаться здание станции, мы увидели, что паровоз развернут в сторону Праги.

— Нас везут на суд, — пронеслось по колонне.

Все подняли головы и, как зачарованные, смотрели на этот самый обычный паровоз. Эсэсовцы объявили приказы: окна на протяжении всего пути следования должны быть закрыты; разговаривать и даже перешептываться запрещается; в туалет ходить только в сопровождении охранника; запрещается даже шевелиться.

Мы вошли в вагоны, и поезд тронулся. Кое-кто еще надеялся на Прагу, другие уставились в пол и ничего не говорили. Эсэсовцы развлекались в углу, по двое-трое на один вагон. Размеренный стук колес убаюкивал, но неопределенность и тревога не давали заснуть.

Сосед мне шептал, что есть две возможности: либо суд в Праге, либо концлагерь. Если из Праги нас повезут на Колин, то скорее всего это означает Освенцим в Польше. Если же на Бенешов, то это значит Маутхаузен. Так что же лучше — Колин или Бенешов?

За окнами мелькали станции, иногда мы видели людей. Одни шли на работу, женщины — за покупками. Однажды мы увидели группу детей, они, вероятно, возвращались из школы. Все это казалось нам странным. Наблюдать людей а гражданской одежде, без арестантских номеров, на улицах, где нет колючей проволоки и сторожевых башен!

И вот мы прибыли в Прагу.

Центральный вокзал. О чем-то кричал репродуктор, сначала по-немецки, потом по-чешски. Люди спешили, а мы слышали чешский язык и не смели шелохнуться. Прошла первая минута, вторая, десятая, потом уже было ясно, что выходить из вагонов мы не будем. Мысль о суде растаяла, и из вариантов остались только Колин или Бенешов… Я вспомнил детскую считалочку. На что выпадет? Колин?

Бенешов. Нас везут на юг. Примерно в восемь часов вечера мы проехали Чешске-Будеевице и повернули на ветку в сторону Линца. Здесь стало ясно — Маутхаузен. Лагерь смерти. Теперь уже молчали и самые большие оптимисты.

А за окнами нас опять окружала тьма и шел дождь.

— Споем, что ли, — предложил кто-то из глубины вагона.

Охранник на него прикрикнул. Вместе с вечером пришла и усталость. Тело словно ватное, в голове — пустота. Мы даже не знаем, который час. Мы как бы вне всякого времени.

— Мы уже в Австрии, — говорит мой сосед напротив, но никто ему не отвечает.

Вдруг поезд останавливается.

— Alle heraus! Los, los, zu Funften![39]

Мы снова становимся в шеренги по пять человек. Почти не видим друг друга, шатаемся. Льет дождь, и через минуту мы уже мокрые до самых костей.

Появляются новые охранники, на этот раз из лагеря. В руках у них автоматы.

Наша колонна наконец построена. Мы идем. Пинки, удары. Окрики: «Давай, давай, скорее!» И снова крик. Улочки в городе узкие. Но очень скоро мы выходим из города на окраину, которую скорее чувствуем, чем видим. Дорога уходит куда-то вверх. Мы шагаем по заброшенной аллее, где стоят деревья с голыми ветвями. Дождь снова сменяется снегом, и дует порывистый ветер.

вернуться

39

Все на выход! Давай, давай! Разобраться по пятеркам! (нем.)