Выбрать главу

Чем завершить летопись, Савин не знал. Минорный конец исключался, мажорного он выдавить из себя не мог. Что-что, но нелепость всей этой ситуации Лека в своем крайне претенциозном иносказании все-таки передал. Под Аугустой, дурацкой ее стиркой и прочими нелепостями подразумевались, видать, и умирающий разрез, и городок, и летопись, вместе взятые…

Снегопады для замордованного угольной пылью городка были хорошим, освежающим душем. Свежести хватало на день-два, потом, наглотавшись чернухи, сугробы вяли, старились. Савин не помнил здешние снега другими.

Ноябрь Скоро, праздник, а снега все нет. Дождь. Он хоть и мелок, но сырости, сырости… Мокрая береста не бела, а худосочно-серовата, вот и смахивают на рябых, нахохлившихся кур приземистые, обобранные ветрами березы, что негусто опоясывают «колючку» склада по всему периметру. Внутри вышки, однако, тепло и сухо, лишь оконные стекла неровно, крапчато запотели…

Скоро утренняя смена. Савин сунул в нагрудные карманы вязку и спицы, разрядил карабин, выстроил патроны на подоконничке и, приставив ладонь к козырьку своей замшевой «финки», отрапортовал висящему в углу огнетушителю, что к сдаче поста стрелку Шингарде готов.

Шингарда. Она была просто Семеновной, когда Савин увидел ее впервые. Шла к вышке рослая, дородная старуха. Длинная черная шинель делала ее издали даже величественной, но вблизи выяснилось, что сукно шинели густо облеплено мелким, грязновато-белесым пухом. Зато сияла надраенная пряжка солдатского ремня, хотя не без труда, видать, сводились его концы, а поверх зеленого, по самые глаза повязанного платка торчала форменная фуражка с вольно или невольно, но лихо заломленной кверху тульей и пятиконечной вмятиной на месте полагавшейся звезды. Сладкий, непроходимый покой вольготничал в серых, навыкате глазах служивой, во всем ее широком лице с великоватым для женщины подбородком, в низко протянутом: здра-асте… Единственное слово, слышанное от нее Савиным за все пять лет, что Шингарда меняла его.

Устроился он сюда, используя так называемый «творческий» день, предоставляемый ему в архиве каждые четвертые сутки для работы над летописью. Дома в те годы условий не было. Не в ванной же писать? Служба на этом аммональном складе была необременительна, ежемесячные девяносто рублей, прилагаемые к архивному окладу, не лишними, но главное, Савину нигде не писалось так легко, как на вышке: наверное, от сознания полной своей в течение сторожевых часов изолированности. Он привык бывать здесь каждые четвертые сутки и, хотя необходимость в месте для писанины уже отпала, службы не оставлял. Теперь он просто отдыхал на вышке, отдыхал от все, что сопутствовало ему на работе, дома, отдыхал от мыслей. Научился вязать.

Шингарда… Прозвище было не из обидных. Просто в своей невозмутимости, в своем молчании старуха непроницаема, как та часть хоккейной амуниции, защищена от окружающего на все сто. Когда-то Савину доставляло удовольствие ткнуть кулаком в висящие на стене Лекины шингарды[4], ощутить их особенную, этакую плотную-преплотную мягкость…

Вместо Шингарды к вышке вышагивал Статский — седой, но поджарый, шустрый еще старикан и большой «нелюбитель» выпить. Этот формы не носил, величая себя, не без претензий на начитанность, «человеком, сугубо статским».

— Как живешь? — бодро поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, присовокупил замшелую двусмысленность: — Я, к примеру, систематически, чего и тебе желаю… Дело — во! — выставил он большой палец.

Савин промолчал о своих по этому поводу сомнениях, но спросил о Шингарде. Так, для порядка.

— В Березовск у нее дочкина семья уезжает. Проводины само собой… Сосед мой тоже собирается. Дело известное… — ответил тот, заряжая карабин.

По дороге домой Савин думал о том, что, быть может, в происходящем сейчас в городке и нет никакой трагедии, судя по тому, как спокойно большинство к близкому закрытию разреза относится, что вещи все в общем-то естественные, что, возможно, и он должен относиться к этому проще…

МАРИША

Рассказ

Сынишка не знал своего отца совсем. Я знала этого человека, разумеется, больше, но не особенно многим. В ялтинском санатории вместе отдыхали.

Юрис Карлович (о фамилии он промолчал) приехал из Риги, где работал стеклодувом. Был немолод, тучен и по-русски говорил плохо. Иначе, с какой стати взбрело бы ему баловать своим почтенным вниманьем меня, страшную. Его солидность и основательность доходили до крайности даже в мелочах… Как сейчас помню все тогдашнее, однообразно и скучно изо дня в день повторявшееся: непременные полдень, душная двухместная каморка, «на часок» товаркой оставленная, мой жалкий халатишко. Несколькими мгновениями пополудни входил с неизменной (мне, злюке, она, впрочем, представлялась скорей низменной) точностью Юрис Карлович и, поскольку говорить нам было не о чем, он сразу, не теряя времени, которое очень ценил, начинал раздеваться. Вот он входит и, вяло, разморенно улыбнувшись мне, разувается у порога. Сандалии Юрис Карлович ставит одну к другой настолько ровно, что хоть, угольником их относительно друг дружки сверяй. Не менее тщательно (стрелочка к стрелочке) вешает на спинку стула брюки и непременно раз-другой любовно проводит по ним ладонью, далее, так же обстоятельно и молча, не считая, видать, необходимостью бросать столь трудные для него русские слова на ветер, обнимает меня…

вернуться

4

Шингарды — ножные щитки хоккейного вратаря.