Выбрать главу

Мы могли бы стать ее детьми, но уже тогда в истории стали появляться маленькие трещины, как и в материалах, из которых было сделано ее тело и наш труд. Вместо разорванной цепи ей в руки вложили скрижаль. Скрижаль символизировала власть закона. Разорванную цепь и кандалы сдвинули в сторону; их стало почти не видно за ее стопами. Но мы-то знали, что они там – они оказались там в результате нашего труда, – и у нас были на этот счет кое-какие мысли.

Нам было любопытно, какие истории породит новообретенная свобода, если цепей теперь не видно. Какие истории породит скрижаль и новое главенство закона. Нам было любопытно, что сама статуя думала по поводу изменений, внесенных в ее тело, и по поводу того, как переписали ее историю. Однако никто не интересовался нашим мнением и ее мнением тоже. Статуи не умели говорить. Иногда мы боялись, что, может, она вовсе нам не принадлежала, а мы не принадлежали ей, но никто не признавался в этом вслух, потому что всем надо было зарабатывать на хлеб.

Однажды, когда мы занимались отделкой головы и лица, положив их на землю, мимо прошла суфражистка, возвращавшаяся с марша протеста, и плюнула ей в лицо. Она воскликнула: «Разве может быть женское лицо символом свободы, если женщины не могут голосовать?» Ее всю трясло, а ее вопрос стекал по твердой медной щеке.

Я долго вспоминал эту струйку.

Когда ночью все ушли спать, я взял тряпицу и вытер медную щеку, роняя слезы. Суфражистка была права. Я понимал, что она имела в виду. Но я был среди тех, кто трудился над лицом этой статуи и старался вложить в ее черты торжественность и хрупкость идеи, которая могла бы привести к прекрасному будущему. Когда-нибудь – не в нашей жизни, но когда-нибудь – это лицо могло стать тем, чем мы еще пока не стали. Свобода, невидимая за кандалами, скрытыми под ее стопами, поднималась вверх по ее телу и руке до самого факела, неба и бесконечных сфер. Ее лицо являлось мне в моих странных снах. Мое лицо тоже было покрыто отметинами.

Наш труд обладал ритмом и формой, которые были выше наших различий и простирались далеко за их пределы. Наш труд был песнью, помогавшей ощутить себя частью целого, которое, возможно, было иллюзорным, а возможно, существовало на самом деле. Песнь помогала трудиться и помогала нашим телам не уставать и не сдаваться тяготам. Песнь нашего тела звенела в воздухе и отражалась от поверхности воды иначе, чем песнь одного человека; мы были частью всего и частью ничего.

В те дни впервые в моей несчастной жизни у меня появились люди, которых я любил. Эндора и Дэвид, Джон Джозеф – все мы явились из разных мест, и всех объединило тело статуи.

Может, из-за того, что мы строили ее тело, наши тела ощущались совсем иначе, и это сплотило наши сердца. Меня, чья кожа напоминала лоскутное одеяло, Эндору с ее бесплодным чревом и острым языком, Дэвида с мозаикой молочно-белых шрамов на спине и Джона Джозефа, умевшего говорить руками, будто стремясь выразить смысл, который слова передать не могли. Так его слова достигали ушей его предков.

А может, мы полюбили друг друга, потому что нас объединил труд. Так иногда бывает с рабочими, которые трудятся бок о бок. А может, все мы так искали что-то важное в этом новом месте, что вывернули друг перед другом свои души. Не знаю.

Я лишь знаю, что мы построили ее из кусочков своих тел, из наших собственных историй и историй, которые были до нас и будут после нас. Она носила нас в себе.

По крайней мере, так нам казалось.

Иногда по вечерам, закончив работу, Джон Джозеф, Эндора, Дэвид и я пили допоздна и говорили о том, как бы мы жили, если бы статуя, которую мы строили, на самом деле символизировала свободу. Если бы она по-прежнему держала разорванные цепи в левой руке и все бы их видели.

Как бы мы жили, если бы статуя рассказывала другую историю, ту, что и была задумана изначально, а не ту, что написали потом.

Тогда руки Джона Джозефа оживали, и он говорил: ты мог бы стать президентом. А я отвечал: ты мог бы стать министром внутренних дел, а Эндора – вице-президентом! Эндора же говорила: с ума сошли? Это я должна быть президентом. Вы только все испортите. А Дэвид смотрел в огонь и улыбался. Из всех нас он меньше всего верил в фантазии. Он был сердцем нашей компании. Потом мы замолкали и выпивали. Смеялись до колик в животе. Все казалось таким логичным. За историей нашего труда и наших тел должен был следовать именно такой исход. Легенды, которые мы себе рассказывали, проистекали из легенд, создавших эту тяжеловесную статую. Но в итоге все сложилось совсем иначе.

Однажды вечером мы стояли на берегу и ждали посадки на паром, который должен был отвезти нас обратно в город после рабочего дня. Джон Джозеф наклонился и поднял что-то, лежавшее в грязи. Это оказалась черепашка. Он отдал ее мне. Я взглянул на нее со странным сожалением. Каким красивым был ее маленький крепкий панцирь. И каким уродливым морщинистое тельце внутри. Я поцеловал ее. Уж не знаю, почему. А потом бросил в Нарроуз[1].

вернуться

1

Пролив, отделяющий Бруклин от Статен-Айленда.