Цыпленок собрался наконец расспросить Германа, но тот уже снова слушал Штакельбергера.
— Значит полбу[21] приходится отдавать всю до последнего зернышка, — жаловался крестьянин, — рапс, разумеется, тоже. Правда, на нашем поле он и родится неважно. Растет у нас и хмель. Раньше трактирщик сам занимался пивоварением, и у нас было свое пиво. А теперь приходится продавать и его для уплаты налогов. Что ж нам остается? Картофель, браток, картофель!
Цыпленку следовало бы их перебить, но он не решался задать Герману волнующий его вопрос. Ему было страшновато. А Герман поддакивал Штакельбергеру и не обращал внимания на Цыпленка, иначе заметил бы, что он хочет о чем-то спросить.
Раздался приказ строиться. Солдаты вскинули на плечи ранцы и встали по местам. Цыпленок снова ковылял последним. Он видел, как Герман, уже с раздражением, обернулся к нему. Вот теперь, на марше, спрошу обязательно. Он выровнял шаг и почувствовал, что с ранцем у него что-то неладно. Быстро просунул правую руку под мышку, к лопатке, пощупал ранец. Средним пальцем задел какой-то шнурок.
«Кто-то решил надо мной подшутить, привязал что-то», — подумал он и рванул шнурок.
— Он вырвал шнур! — заорал кто-то позади. Солдаты ринулись в лес.
Цыпленок поднял руку к лицу. Между его пальцами был зажат шнур, на конце которого болталось кольцо. Он услышал вопль Штакельбергера: «Пресвятая дева Мария!» И вот уж он стоял совсем один, держа перед глазами руку со шнуром, и не мог сдвинуться с места; Германа тоже не было рядом. Он слышал, как в ветвях деревьев гудел ветер. Лейтенант бросился на землю, прямо посреди просеки. Потом вскочил на ноги и, пригнувшись, метнулся в лес.
Все свершилось очень быстро. Цыпленок пытался сорвать противогаз, поверх которого висела и винтовка, но это ему не удалось.
Просека опустела. Из лесу, из-за деревьев, на него с ужасом смотрели товарищи. Скрюченными пальцами они вцепились в кору сосен.
Цыпленок, один на один со смертью и безумным страхом, кружился по просеке. Его каштановые волосы прилипли ко лбу. Он кричал: «Не хочу, не хочу!»
Никто не мог разобрать его слов; солдаты в лесу, за деревьями, тоже кричали. Они стонали и ругались, а некоторых рвало. Немыслимо было на это глядеть, и все-таки они не отводили глаз от Цыпленка. Он умирал за них, он показывал им, каково это, как страшно. Цыпленок, шатаясь, кружился по просеке. Герман присел на корточки и выстрелил, но промахнулся, хоть и был снайпером. Он бросился ничком на землю.
На середине просеки Цыпленок вдруг остановился. Он больше не кричал. Ему пришло в голову, что он хотел о чем-то спросить Германа, но никак не мог вспомнить, о чем именно.
Все три ручные гранаты взорвались сразу. Изжелта-красное пламя взметнулось вверх. Раскаленные осколки вгрызлись в стволы, сорвали с деревьев ветки. Влажный воздух пропитался запахом пороха.
От Цыпленка остались лишь обрубки ног в сапогах с невысокими голенищами. Позже около поленницы нашли еще правую руку.
На что была похожа рота, когда она выстроилась снова? Ее можно было принять за процессию призраков, так бледны были все лица. Солдаты сгорбились, руки их беспомощно повисли. Место между Штакельбергером и Германом пустовало. У крестьянина с запястья свисали четки из маленьких пестрых бусин. Гранаты у них отобрали, оставили только тем, у кого были сумки. Ветер уснул. Высокие деревья безмолвно и торжественно обступили солдат. В воздухе все еще носился запах пороха. У солдат подгибались колени, они шли, волоча ноги и приминая мох.
Молоденький лейтенант, который командовал ротой, — капитан уехал вперед, — оглядел колонну и покачал головой. Невозможно шагать дальше с этаким погребальным видом, ведь они идут на войну! А у лейтенанта были совершенно четкие представления о том, как надлежит идти на войну.
Он снова приказал остановиться и срывающимся, петушиным голосом произнес краткую речь. Заявил, что Алоиз Хун погиб доблестной солдатской смертью. Потом приказал трогаться и громко скомандовал: «Петь!»
Солдаты рывком подняли головы. Сжали зубы, плотно сомкнули губы. Пошли дальше в полном молчании.
«Нет, — думал лейтенант, — неужели мне суждено идти на войну с этим жалким стадом? Ведь это позор, позор!»
Глаза его сверкали, когда он обернулся и высоким фальцетом закричал: «Петь!»
Но солдаты не запели и даже перестали идти в ногу. Из их рядов на юного офицера были устремлены широко раскрытые, чуть ли не угрожающие глаза, и он на мгновение растерялся, даже ощутил страх. Он понял всю нелепость своего приказа, но отступать не хотел. Не мог же он признать, что солдаты правы. Поэтому он в третий раз повторил свой приказ.