Он изнывал и чах.
— Нет, видно, тут мне придется умереть, милый брат, — вздыхая, говорил он мне не раз. И прибавлял еще более уныло: — Да это не так уж страшно. Но не увидеть свободной Болгарии, не увидеть ее никогда! Боже мой!
Очень часто он выражал страстное желание послушать болгарский марш. Мне в Царьграде не удалось узнать ни слов его, ни мотива. Мое невежество приводило Каранова в отчаяние. Он уже успел узнать об этом новом национальном гимне кое-какие подробности из одной французской газеты, полгода тому назад случайно и на минуту попавшей к нему в руки.
— Марш, — рассказывал он, — начинается словами: Gronde Maritza teinte de sang[34]. Под этот марш наши ополченцы кидались в бой и умирали. Страшные слова, милый брат: «Gronde Maritza teinte de sang» — «Гремит Марица, окрашена кровью…» — перевел он буквально с французского. — Понимаешь, какой в этих словах страшный смысл? Это кровавый марш — и только такой подходит для Болгарии… Услыхать бы его раз — и потом умереть… А сейчас вот пушки гремят и сотрясают Балканы… Господи, почему я не там и не вижу, как Болгария освобождается! Слышишь ли ты, понимаешь ли душой все дивное очарование этих слов? И мы не примем участия в этом великом деле! Не увидим его! А? Как это страшно!
Тут он умолкал, принимался нервно шагать по терраске занимаемого им еврейского дома, с которой открывался вид на бесконечное желтоватое пространство, убегавшее волнами до самого горизонта, и напевал на мотив какой-то французской песенки, но с чрезвычайно воинственной интонацией:
Каким огнем горели его глаза! Он кидал эти грозные слова в аравийское небо, которое не понимало их, потом вдруг останавливался, впивался взглядом в голую гору, возвышавшуюся в северном направлении на самом горизонте, и прислушивался, как бы ожидая отзвука на громовые звуки марша и войны в Болгарии…
— Ах, услышать бы хоть раз болгарский гимн и умереть! — восклицал он.
Эти разговоры захватывали, волновали нас. Образ родины неотступно стоял в наших мыслях. Он был нашим третьим, невидимым, товарищем. Но это еще сильней разжигало в нас тоску о ней; души наши изнывали в бесплодных мучениях. Ни одно известие о войне не достигало нашего слуха с момента моего приезда в Хаче, то есть с начала сентября. А теперь был уже конец ноября. Нашим товарищам в Худайде сравнительно повезло: наличие порта позволяло им хоть изредка сноситься с Европой; а мы здесь были словно в другом мире. Правда, батальонный командир поддерживал караванную связь с резиденцией окружного начальника Саном, но разве мы могли о чем-нибудь его спрашивать? Разве решились бы мы обнаружить свой интерес к войне, когда и без того наша принадлежность к болгарской национальности разжигала подозрительный фанатизм турок? Мы только старались украдкой хоть что-нибудь угадать по их лицам — поймать, прочесть намек на какое-нибудь военное событие. Если их лица были веселы, на наши опускалась черная туча; если они казались нам опечаленными, в наших душах вскипала бешеная ярость, хотя для нее не было определенных оснований. Благодаря этой пристальной слежке мы стали недурными физиономистами. Чего не видели глаза, то угадывалось сердцем. В самом начале декабря по тревожному шушуканью, по необычной подавленности офицеров мы поняли: наверно, Плевна пала!..
Так оно и оказалось: понадобилось десять дней (Плевна пала 28 ноября), чтобы весть об этом событии прошла путь от Вита{154} до Аравийской пустыни!
Но радость наша не хотела знать никаких сомнений и границ. Помню, как мы с Карановым всю ночь не спали, и он в каком-то исступлении все время метался по комнате, распевая свое: «Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang». Только этим напевом облегчал он свое сердце в минуты крайней скорби или высшего восторга.