Он был не лишен и поэтической жилки. С каким увлечением читал он нам ламартиновские «Méditations»[42] и песни Беранже, быстро шагая взад и вперед по классу! Глаза его горели, пряди черных волос падали на лоб. В пылу восторга он тогда забывал о нас и читал для собственного удовольствия. Потом, спохватившись, начинал переводить. Однако он отвык от болгарского языка, и слова у него получались нескладные. Так humanité — человечество, человеколюбие, человечность — он переводил «человечестность», а grandeur — «величность»… Само собой разумеется, это не был un cas pendable[43] по выражению Рабле: меня интересовал только французский язык. В Пловдиве я впервые, благодаря Горанову, был пленен французской поэзией, точнее — музыкальностью французской речи. Увы, не в возможностях учителя Партения было познакомить меня с этой стороной дела! Я упивался сильными, полными звуками, которые скрещивались, гармонически сливались, образуя музыкальный напев, подобно клавишам рояля, поющим вихревую вагнеровскую мелодию.
Беранже и Ламартин были первыми французскими поэтами, которых я узнал и полюбил. К экзамену Горанов задал мне выучить прекрасную песню Беранже «La sainte Hélène»[44]. Я без конца твердил это поэтическое произведение, упоительное для слуха и для души благодаря его мужественному звучанию и созданным величавой и мрачной фантазией образам:
Sur un volcan dont la bouche enflammée
Jette sa lave à la mer qui l’étreint,
Parmi des flots de cendre et de fumée
Descend un ange, et le volcan s’éteint.
Un noir démon s’élance du cratère:
— Que me veux tu, toi, resté pur et beau?
L’ange répond: — Que ce roc solitaire,
Dieu l’a dit, devienne un tombreau.[45]
Годы стерли из моей памяти остальные куплеты, не изгладив, однако, общего впечатления от могучего чувства и фантазии, одушевляющих эту песню.
Именно в это время я начал пробовать свои силы в стихотворстве, и первым моим трудом был перевод песни Беранже «La mère aveugle»[46]. Само собой разумеется, стихи мои хромали в отношении просодии, размера, звучности и даже рифм, поскольку я считал таковыми только слова с одинаковыми буквами на конце: я ничего не постиг в тайнах пиитики учителя Партения!..
Последним моим учителем турецкого языка, преподававшим только этот предмет, был Ковачев (Никола) из Сопота.
Он стал моим преподавателем случайно, по недоразумению, изобличившему мое позорное невежество в этом языке.
Как только я в 1868 году вернулся в Сопот, отец показал мне телеграмму на турецком языке из пяти слов и попросил перевести ее, уверенный в том, что я вернулся из Пловдива ученей самого Иланоолу. Но как же он был озадачен, когда оказалось, что я не в состоянии даже ее прочесть!
— Ты в Пловдиве ворон считал, сынок, — с грустью сказал он мне. — Это телеграмма от Ковачева, которого мы вызвали из Ловеча, чтоб у нас учителем быть, и он сообщает, что едет. Ты у него турецкому языку учиться будешь.
И вот я опять ученик. С Николой Ковачевым я был на равной ноге и, будучи уже мужчиной с усами и чувством собственного достоинства, дружил с ним, проводя время на прогулках и «гулянках», — это русское слово было введено в Сопоте еще учителем Партением.
Дородный, белолицый, красивый молодой человек с русой бородкой и умными, насмешливыми глазами, очень остроумный и всесторонне развитый, Ковачев был вдобавок чудак и шутник, любитель вина, песен и сумасбродств. Его происхождение и приятный характер заставляли его сограждан прощать ему эти невинные слабости. Не будучи свободолюбцем, он был вольномыслящим философом, врагом приличий и общественных условностей. Часто за десяток домов слышалась принесенная им из Ловеча любовная песня, которую распевала на лужайке у них в саду веселая компания, звеня стаканами пенистого вина:
Сначала местные жители возмущались таким распущенным поведением. Но Ковачев, верный своим философским воззрениям на достоинство человека и глупость предрассудков и считая, что он учитель только в школе, не обращал на это внимания и продолжал наслаждаться жизнью под благодатным родным небом. В городе терпели его вольномыслие, ценя его прекрасное знание турецкого языка и мелодичное пение псалмов в церкви, не мешавшее ему вне ее стен быть открытым безбожником и в великий пост жарить вяленое мясо в задних комнатах корчмы, читая над жаровней Ренана…
45
К вулкану, что из огненного зева
Потоки лавы гонит в океан,
К печи, отверстой в судорогах гнева,
Слетает ангел, чтоб задуть вулкан.
Но черный дух встает ему навстречу:
— Зачем ты здесь: о ты, что дня светлей?
— Веленьем божьим этот риф я мечу,
Он превратится в мавзолей!
(Перевод М. Тарловского)